огорчили некоторые моменты, но вовсе не те, когда мы чего-то заспешили, занервничали, быстро отступились. Вопреки всему, ты и тогда сразу, и после, когда я уже набрасывал эскизы, должен был считать мой выбор неудачным. Потому что твой был намного лучше, правильнее, совершеннее, экспрессивнее. Я лишь глянул в чердачное окошко, и понял это. Но воспротивился. Во мне в те мгновения ещё прочно сидел художник. Ты же доверился мне, значит, и ему. То есть поступал ненавязчиво, деликатно. Когда дело повернулось к запечатлению облога на фотоплёнке, тут-то всё и пошло не туда. Один я виноват. Я не смог сразу признать, что ты, нехудожник и никакой не соперник, а лишь человек любознательный и с бескорыстной, доброй душой обставляешь меня. Обставляешь в том, где из нас двоих пристало быть выше только мне.
Своей жене Оле я много о тебе говорил. Попросил её, если случится, что ты хоть когда-нибудь обратишься к ней, ничего из того, что может интересовать тебя обо мне, не таить от тебя. Она обещает.
Но уже теперь я готов сказать тебе вот что: к месту, где открывался облог и где мы с тобой побывали вдвоём, я тайно и от тебя, и от моих сокурсников ездил ещё, повторно. Там встретил своего дядю. Как раз о нём ты пишешь в письме. Вот в чём дело. И он, как и я, рисовал на тему о мире, да ещё и на том же самом месте.
Ни о каком дяде я до того и не думал, очно не видел его, напрочь забыл о нём, считая, что это навсегда, не чаял его встретить. Единственной целью было снова подняться на чердак и во всей полноте убедиться, в чём видение оттуда могло бы больше меня устраивать. Имел намерение беспощадно отбросить свой вариант, если в сравнении он будет плоше. Встреча с дядей отвлекла меня. Я уже не отходил от него.
В совокупности и эта встреча, и мои сомнения в себе образовали тот ужасный, роковой, топкий участок болота, из которого мне уже не суждено выбраться… Я погиб.
Ах да! Я ведь ничего пока не написал о дяде. Ведь твоё-то письмо исключительно о нём, горемычном. Хорошо зная тебя, я не могу ошибиться, предположив, как тяжело ты воспринял его кончину, какой омут откроется перед тобой, когда ты узнаешь от меня, а, может, от кого другого, о том, что меня с ним связывало и что я впоследствии жесточайшим образом предал как самого себя, так и его. Я обмарал его имя, которое, пока я жив, не хочу тебе называть. Он имел своё пятно: жил с чужой фамилией, и ты, когда описываешь его странные похороны, интересуешься не столько его фамилией, сколько прежде всего судьбой, что, думаю, совершенно естественно.
Хотелось бы уже вот теперь отписать тебе и по поводу своего проступка, назвать, в чём он состоит. С этим я, может, и смогу справиться, но не сейчас. Пока не в состоянии.
Встаю из-за стола, чтобы прерваться, отдохнуть, набраться решимости. Это крайне важно, потому что, не собравшись и не выложив тебе всего, я только расставлю тебе загадки, и в твоих глазах это будет выглядеть сумбуром, невероятной абракадаброй, чего, как, наверное, ты хорошо помнишь, в наших с тобой отношениях мы в лучшие годы нашей дружбы всегда старательно избегали.
В начале я уже говорил, что вот так, не сказав главного, в который раз обрываю себя, тешусь надеждой пересилить боль, довести рассказ до конца. Несколько рукописей порваны мной. Пойми: не всякий преступник, если бы ему по суду объявили смертный приговор и приказали убить себя самому, сделал бы это. Без официального приговора, по своему усмотрению идти на такое гораздо легче. Я, каким ты меня долго знал, не из робкого десятка. То ещё осталось во мне. Пребываю в ожидании суда, и приму вердикт каким бы он ни был.
Поэтому-то и прошу тебя: до срока не вскрывай конверт!
Я измучен пытками переживаний. И ни в коем случае не хочу строить из себя благородного. Подлецу подлецово. И тем не менее.
Как и тебя, смерть коногона обожгла меня. Мне его искренне жаль. Но меня тяготит случайность, то, что я встретил его на плэнере на знакомом для меня месте и притом оказалось, что совпали наши с ним оценки в выборе панорамы. О том же, что сюда накладывалась ещё и твоя оценка, и говорить нечего. Мистика да и только. Зачем эта встреча? Зачем тот подарок от дяди? Да, я ещё не сказал тебе, что он художник-любитель, без подготовки, и он подарил мне одну свою картину. Даже не саму картину, а копию с неё. Он писал копии с одной своей картины. В своём письме примерно то же и ты сообщаешь. Чудаковато. Обычно так не делается. И то, описанное тобою захоронение его свалявшегося где-то в клубе творения. Чёрт знает, что об этом думать. Ведь мне дядя подарил точно такую же копию. А я-то, я-то что сотворил, Ле!
По-настоящему роковое я нахожу в том, что мы, два живописца, при всём нашем желании не могли бы написать картины превосходные. Не из-за того, что были плохие мастера. В конце концов любой замысел можно перенести, по времени осуществить не сразу, даже годы спустя. Дело в другом: как и для меня, для дяди предпочтительней могла быть панорама, открывавшаяся из того самого чердака, и лучше, если бы конкретно в тот день, когда мы там были двое. Мне кажется, именно тот день мог принести настоящую удачу…
Впрочем, это теперь лишь запоздалое предположение. Случается то, что случается. Об остальном, что только смогу, напишу позже. Извини и прости меня. Только не сейчас!.. Я вернусь…
…Ну вот, сел опять. Перечитал предыдущее. Вроде бы уже и всё. Да, ещё о дяде. Во взрослой жизни я с такими людьми встречался не однажды. Но скажу откровенно: мало им доверял. Этакое постоянное озадачивание чем-нибудь, вздёргивание, задирание какой-то мелочью, пустяком. Я подобные ухватки воспринимаю неровно – как желание стать сверху, унизить, потешиться, не будучи призванным к тому, чтобы быть выше в действительности.
Когда был ещё малолеткой, я дядю не знал, он куда-то делся до моего рождения, и что могло в нём меня не устраивать, меня не касалось и не могло касаться, а много позже встретил его именно таким. Что-то жёсткое, беспощадное, чернящее. Вспоминаю из поры, когда я подрос, что в нашем посёлке о нём и говорили и рассуждали с учётом