Сточный люк
Измотан морозом и долгой ходьбой,
старик огляделся вокруг,
подвинул решетку над сточной трубой
и медленно втиснулся в люк.
Он выдолбил нишу тупым тесаком,
спокойно улегся во тьме,
то уголь, то хлеб он кусок за куском
нашаривал в жидком дерьме.
Почти не ворочался в нише старик
и видел одних только крыс,
лишь поздний рассвет, наступая, на миг
в решетку заглядывал вниз.
И зренье, и слух отмирали в тиши,
и холод как будто исчез,
и дохли в одежде голодные вши,
утратив к нему интерес.
И был он безжалостно взят за грудки,
и вынут наружу, дрожа,
и тщетно пытался от грозной руки
отбиться обтеском ножа.
Выдворение из приюта для слепых
Богадельная стала свалкой гнили,
из отбросов стряпалась жратва —
и слепые щеточники взвыли,
и качнуть надумали права.
Семеро пожаловались хором —
персонал, выходит, нерадив, —
расползлись, чуть живы, по каморам,
с жалобой к опекуну сходив.
Натыкались на углы страдальцы
там, где ковыляли столько лет,
по-слепецки налагали пальцы
на любой попавшийся предмет.
Медленно валандались по дому
от добра искавшие добра
и, соседям разгоняя дрему,
что-то бормотали до утра.
И когда рассвет забрезжил хмурый,
каждый был на лежбище своем
трижды и четырежды, как шкурой,
позамотан щеточным сырьем.
Думали — начальство гнев ослабит,
и до смерти бы лежали так, —
но к обеду с кошта снятых ябед
выперли из дома, как собак.
Прием в дом для престарелых
Отныне — вот постель твоя.
Одежку в этот шкаф повесь.
Следи, чтоб не было нытья:
у нас оно не в моде здесь.
Вот эти тапки забери.
Клопов не бойся, нет почти.
Крючок на фортке — изнутри.
Запомни всё и всё учти.
Нас будет четверо: уснем,
увидишь, легши по местам.
Мы в коридор выходим днем.
Курить, понятно, только там.
Как видишь, койки широки:
да ты лежал ли на такой?
К покою склонны старики,
так ты уж нас не беспокой.
Здесь может разное бывать.
Не делай удивленный вид,
не лезь, коль кто начнет кивать
и сам с собой заговорит.
Ну, я пойду. Тебе — впервой.
Подумай, полежи ничком.
Когда черед настанет твой,
то будь приветлив с новичком.
Вагон, бесплатная квартира,
стоит на рельсах тупика.
Сюда доносится из мира
далекий лязг товарняка,
тут служит лестницей подножка, —
каморка, может, и мала,
а всё же места есть немножко
для колыбельки, для стола.
Живущим здесь — не до уюта,
здесь громыхают поезда,
от трассы — тяжкий дух мазута
и гарь, — а впрочем, не беда:
и здесь судьба дает поблажки,
жизнь хочет жить — и потому
не могут не цвести ромашки
и все-таки цветут в дыму.
Нам ни к чему людская жалость,
возьмем лишь то, что даст земля:
запрем вагон, побродим малость,
вдоль рельсов наберем угля.
Живем легко, не ждем напасти,
мир, как вагон забытый, тих:
видать, о нас не знают власти,
а мы не жаждем знать о них.
По поводу насильственной смерти владельца табачного киоска
Лавочник-табачник, из воды
у плотины всплывший поутру,
были губы у тебя худы
и дрожали в холод и в жару.
Вышла смерть тебе — последний сорт,
да и жизнь — не шибко хороша:
был ножной протез, как камень, тверд,
и усы торчали, как парша.
Жил один ты долгие года,
тишина звенела в голове;
ставню опускал ты, лишь когда
улицы тонули в синеве.
Но порой нырял ты в темноту,
и тогда захватывало дух:
у канала, на пустом мосту
ты ловил подешевевших шлюх.
И, над ними обретая власть,
средь клопов, с отстегнутой ногой,
ты желал повеселиться всласть,
расплатившись кровною деньгой.
Знал ты этой публики пошиб,
и наутро звал себя ослом:
потому, когда серьезно влип,
понял, что имеешь поделом.
Эту дочерь городского дна
ты узнал, дрожащий, в тот же миг,
как тебя окликнула она,
мертвой хваткой взяв за воротник.
Вынырнул босяк из темноты,
вынул нож, и был ты с босяком —
в миг последний так подумал ты, —
вроде как бы даже и знаком.
И, умело спущенный в канал,
даже без нательного белья,
ты в воде про то уже не знал,
как наличность плакала твоя,
вся истаяв к утренним часам:
оба руки вымыли в реке,
а потом, как ты бы сделал сам,
пили и дрожали в кабаке.
Мойше Розенблит на месте старом
утомился бизнес делать свой,
взял да и пошел со всем товаром
к Гавани далекой Грузовой.
Спустится матрос с холодных сходен
и решит на корточки присесть, —
а товар у Мойше превосходен:
есть ножи, и есть любая жесть!
Мойше Розенблит,
или что болит?
Кто тебе шататься тут велит?
От реки ползет холодный морок,
и шпана не слышит отговорок,
Мойше Розенблит, ты старый жид!
Мойше Розенблит с лотком на пузе
что ни вечер, заявлялся в порт,
научился разбираться в грузе,
различал второй и третий сорт.
Он смотрел как флот уходит в рейсы,
но имел достаточно ума
не бурчать, коль дергали за пейсы:
грогом надирался задарма.
Мойше Розенблит,
что за странный вид,
что в порту тебя так веселит?
От реки ползет холодный морок,
и шпана не слышит отговорок,
Мойше Розенблит, ты старый жид!
Мойше Розенблит тропой в тумане
к мельнице добрался водяной.
Утром он по дырам на кафтане
был опознан уличной шпаной.
Дождь, рассвет не темен и не светел,
вот и Мойше подошел черед;
те, кого вчера жестянщик встретил
слышали, как тихо он поет:
Мойше Розенблит,
плюнь на грустный вид,
больше ничего не заболит!
От реки ползет холодный морок,
и шпана не слышит отговорок,
Мойше Розенблит, ты старый жид!
Вцепившись в набитый соломой тюфяк,
я медленно гибну во тьме.
Светло в коридоре, но в камере — мрак,
спокойно и тихо в тюрьме.
Но кто-то не спит на втором этаже,
и гулко звучат в тишине
вперед — пять шагов,
и в сторону — три,
и пять — обратно к стене.
Не медлят шаги, никуда не спешат,
ни сбоя, ни паузы нет;
был пуст по сегодняшний день каземат,
в котором ты ходишь, сосед;
лишь нынче решеный, ты после суда
еще неспокоен, чужак,
иль, может, навеки ты брошен сюда,
и счета не ведает шаг?
Вперед — пять шагов,
и в сторону — три,
и пять — обратно к стене.
Мне ждать три недели — с зари до зари,
двенадцать ушло, как во сне.
Ну сделай же, сделай на миг перерыв,
замри посреди темноты, —
когда бы ты знал, как я стал терпелив,
шагать и не вздумал бы ты.
Но кто ты? Твой шаг превращается в гром,
в мозгу воспаленном горя.
Вскипает, рыдая, туман за окном,
колеблется свет фонаря.
И, вставши, я делаю вместе с тобой —
иначе не выдержать мне! —
вперед — пять шагов,
и в сторону — три,
и пять — обратно к стене.
Возле Ганновера
(Лейферде)
Повыдохлось пламя, иссякло тепло,
нас город не любит, нас гонит село,
шагаем, шагаем — вот так-то.
Мы всё позабыли в дожде и в росе,
мы дальше от жизни, чем думают все,
кто может нас видеть у тракта.
Желтеет пустырник и ежится дрок,
мы ночью сидим у железных дорог
и пальцы грызем, чтоб согреться,
и только блестит, как в слезах, колея —
провал разделяет владельцев жилья
и тех, кому некуда деться.
Шлагбаум звенит, значит, близок экспресс.
Видать, в пассажирах горит интерес
к бродягам, столпившимся кучкой!
Нам машет из поезда множество рук, —
ну, что же, пойдем на взаимность услуг:
мы тоже вам сделаем ручкой!