Последнее усилие
В лепрозории даже зимой не топили печей.
Сторожа воровали дрова на глазах у врачей.
Повар в миски протухшее пойло больным наливал,
а они на соломе в бараках лежали вповал.
Прокаженные тщетно скребли подсыхающий гной,
на врачей не надеясь, которым что пень, что больной.
Десять самых отчаянных ночью сломали барак
и, пожитки собрав, умотались в болота, во мрак.
Тряпки гнойные бросили где-то, вздохнули легко.
Стали в город крестьяне бояться возить молоко,
хлеб и пшенную кашу для них оставляли в лесу
и, под вечер бредя, наготове держали косу.
Поздней осенью, ночью, жандармы загнали в овраг
обреченных, рискнувших пойти на отчаянный шаг.
Так стояли, дрожа и друг к другу прижавшись спиной,
только десять — одни перед целой враждебной страной.
Пила беспробудно в мороз и в жару,
и насмерть замерзла сегодня к утру.
Тебя и садовники, и корчмари
тут знали не год, и не два, и не три.
Был чайник твой старый помят и убог,
сходил за посуду любой черепок,
глотка отстоявшейся пены пивной
хватало для грезы о жизни иной.
Свернувшись клубком, ты умела в былом
согреться идущим от тленья теплом,
и ночью минувшей, видать, не впервой,
хмельная, уснула под палой листвой.
Любой подзаборник с тобой ночевал,
и пеной не брезгал, и всё допивал,
и каждый к утру, недовольно бурча,
давал поскорей от тебя стрекача.
Лежишь закалелою грудой тряпья,
подернута инеем блуза твоя,
и кажется нам, что промерзло насквозь
всё то, в чем тепло на земле береглось.
Им нужен был чай да немного тепла;
одежка сносилась, обувка текла:
погрелись, пошли, — только вьюга мела, —
что вышло, то вышло, такие дела.
Прокладчик и женщина, двое бедняг,
по рыхлому снегу брели кое-как,
по мерзлым лесам, из оврага в овраг,
теряя тряпье меж кустов и коряг.
Куда тут податься, — такие дела, —
свалились, раздеты почти догола,
к ним холод сквозь ноги вливался в тела,
и гулом была переполнена мгла.
Но женщина все же кричала взахлеб,
под утро впадая в последний озноб,
мужчина разбил ей булыжником лоб,
вспорол себе вены и рухнул в сугроб.
Однажды крестьянин заехал туда,
где этих бедняг доконала беда:
глядишь, до весны сберегли б холода
кровавые раны под коркою льда.
Для тех, кто не споет о себе
Нет бы — о вине
петь в охотку мне,
о листве, о ветре, о судьбе;
только песнь мою
я о тех пою,
кто вовек не спел бы о себе.
Про вихор мальца,
про клюку слепца,
про шарманку в сквере за углом,
про бубновый туз,
про чужой картуз,
про гниющий в гипсе перелом.
Гневу моему
не уйти во тьму,
с вами говорю начистоту:
в самый поздний час
думаю о вас,
кровь клокочет у меня во рту.
Петь наедине
с вами дайте мне,
чтобы, сердце песне приоткрыв,
вам постичь на миг
этот вечный крик,
а быть может — и его мотив.
Где, как клинья, лезут в поле
тупиковые пути,
из бугра да из овражка
знай растет себе ромашка,
ей плевать, на чем расти.
Проползают паровозы,
травы копотью черня;
но ромашке — лишь бы лето,
искры гаснут рядом где-то,
ей ущерба не чиня.
Если ты по мне скучаешь,
то под вечер не тужи:
в самом первом, легком мраке
приходи за буераки,
за пути, за гаражи.
Миновав забор щербатый,
ты придешь ко мне сюда:
здесь откроется для взоров
зелень дальних семафоров
да еще вверху — звезда.
Ты прильнешь ко мне так тихо,
станет виться мошкара.
Ах, как сладко, ах, как тяжко,
пахнешь ты во тьме, ромашка, —
и тебя сорвать пора.
Сложим костер,
не обойдешься, понятно, без помощи грабель;
стебель остер,
каждый сухой, — берегись ощетиненных сабель.
Фрукты собраны, сад подготовлен к зиме,
все отводки в теплице сидят, как в тюрьме,
всё, что надо, подрезано, вскопано, сложено в штабель.
Жар у костра!
Не обожгись да пожар не устрой ненароком.
Завтра с утра
бросим хозяина греться в дому одиноком:
пусть на рынок таскает свой лук до весны,
мы же в город податься до дома должны, —
всё в дыму, и листва, облетев, шелестит над потоком.
Ну, подтяни
ту же, что прежде, — иль вовсе не стало задора?
Гаснут огни,
стручья полопались, жухнут вьюнки у забора.
Время взять у хозяина полный расчет,
ибо холод уже над полями течет,
наступает зима, и по новой споется не скоро.
Из сборника
«ИЗГНАН ИЗ АВСТРИИ»
(1943)
Писать в тоске ли, в злобе
Писать в тоске ли, в злобе
про то, как в синей робе
с мытьем полов вожусь?
Возьму для проволочки
двадцать четыре строчки
и в них опять не уложусь.
Здесь жить не слишком тяжко:
есть брюки, есть рубашка,
я на соломе сплю.
Пусть цензоры не мажут
слов, что тебе расскажут,
как я тебя еще люблю.
Молчу про будни наши,
поверки и параши,
про то, как что ни час,
то свежий слух, что лордам
пришлось приказом твердым
отправить на свободу нас.
Пусть нынче из барака
я вышел бы, однако
с тобою бы не смог
сейчас остаться рядом:
пропитан пылью, смрадом
я весь, от головы до ног.
Во всем, всегда, повсюду
чем был — уже не буду:
годам ведем отсчет
уже иной с тех пор мы,
как в спешке на платформы
нас погрузили, словно скот.
Исписана страница,
свиданье и не снится, —
я завтра при котле
заведую баландой,
коль нынче всей командой
не увезут на корабле.
Интернированные Хайтона[2]
По-тихому, на всякий случай,
впотьмах умело взяли нас;
за проволокою колючей
мы оказались в тот же час;
ползла чреда часов туманных,
нам долго было суждено,
при жалких наших чемоданах
стоять, не чуя ног давно.
Мы — хайтонские бедолаги,
от всех, кто дорог нам, вдали:
трофей союзничьей отваги,
соль — извините! — пыль земли.
Черпак баланды, самый первый,
испробованный на веку;
болит спина, ни к черту нервы,
и тело радо тюфяку.
И мы легли, шурша соломой,
в казарме на немытый пол,
мы обволакивались дрёмой,
но сон спасительный не шел.
Шаг часового, шаг жестокий
доносится издалека;
на западе и на востоке
нас гордо стерегут войска.
Но страх все гуще, все приметней,
знакомым больше веры нет,
неумолкающие сплетни,
плодят в потемках полный бред;
все громче пульс и все короче,
в душе — опять же пустота:
глядишь, эсесовцы средь ночи
тараном выбьют ворота.
Нас выведут, рядком построив,
винтовки тявкнут в тишине —
и мигом кровь и мозг изгоев
разбрызгаются по стене.
Но может статься, что во мраке
грядет спасенье от оков,
поверх костей взрастая, маки
заблещут шелком лепестков.
И мы узнаем, что невзгоды
нам в жизни выпали не зря,
что ради торжества свободы
мы попадали в лагеря.
Ну что ж, покуда, честь по чести
достойно посидим в плену:
авось с союзниками вместе
сумеем выиграть войну.
23–5.-23.6 1940