(1982)
Не идолы славы и мощи,
Не цезарский пышный чертог —
Пусть снится мне белая роща,
А с ней голубой хуторок.
Той рощи давно уже нету,
Тот хутор навек позабыт.
Но столько блаженного свету
Мне память опять подарит!
У нас деревенька стояла
Всего лишь за вёрсту от них.
И вся эта роща сияла
Напротив окошек моих.
Сияла листвой многосенной,
Сияла стволами берез.
И я этот свет несравненный
Сквозь долгие годы пронес.
От жизни беспутной и дикой
Не раз он меня исцелял
И детскою той земляникой,
И зеленью тех опахал.
Доселе мне снится дорога
Под сенью березовых глав.
И веянье Господа Бога
Дороже мне всяческих слав.
Привет, межевая канава —
Святейшего храма порог!
И вдруг среди кущ, как застава,
Звучал хуторской флюгерок.
И снится мне белая гречка,
Играющий пчелами сад,
И то голубое крылечко,
И тот голубой палисад.
И ласковый свет новолунья
Доселе струится в меня —
И ты, хуторская певунья,
Красивая тетка моя!..
Изыди же, злой искуситель,
И всю свою смрадь уноси!
Поскольку не спит Искупитель,
Живущий у нас на Руси.
Промчатся года лихолетий,
Развеется пепел и дым,
И снова мы выйдем, как дети,
К березовым рощам своим.
И снова проляжет дорога
В тот белый сияющий храм.
И веянье Господа Бога
Промчится по всем клеверам…
Не идолы славы и мощи,
Не цезарский пышный чертог —
Пусть снится мне белая роща,
А с ней голубой хуторок.
Ах, ни горестных жалоб, ни смертной тоски!
И не место раздорам и суетной злобе!
Это просто запрыгали злые пески —
И пошли танцевать над просторами Гоби,
Из-под мертвых озер, из-под каменных дюн,
Из-под горьких пластов раскаленного света
Это каменный смерч! Это желтый тайфун!
Это злобные духи завыли с Тибета.
Где ты, ласковый свет сунгурийской зари?
Где вы, красные маки на рейдах Кантона?
Закружился песок над волной Уссури,
Над высокой звездой боевого кордона.
Закрывай же ладонями эту строфу
И не дрогни под гулом сыпучего шквала!
Это мудрый Конфуций и скорбный Ду Фу
Голосят под прыжком Огневого Шакала.
Это ходят, кружат, завывают пески
Над Великой стеной и по скверам Харбина.
Ах, ни горестных жалоб, ни смертной тоски!
Да святится в руке твоей щит паладина!
Над сушей и морем,
По звездам и зорям…
Шелли
Как детская песня, как дым над трубой,
Как дым над трубой.
Душа улетает в покой голубой
В покой голубой, —
К далекому свету, к тому ли лучу
И песня уходит, и сам я лечу,
За ними лечу.
Сверкают антенны, плывут облака,
Плывут облака.
Земля под ногами — так далека!
И так далека!
Душа улетает в мерцающий свет —
И нету своих, и чужих уже нет:
Мерцающий свет!
За тучкою тучка — дорогой своей,
Дорогой своей,
Как белое стадо гусей-лебедей,
Гусей-лебедей,
За остовом белым другой островок…
И сам я мерцаю, как белый дымок,
Как белый дымок.
А в наших долинах курчавится хмель,
Курчавится хмель.
И я проходил там — веселый, как Лель,
Горячий, как Лель.
Зачем же теперь я в пустыне такой
И сам проплываю, как тень, над собой,
Как тень над собой?
Родимой поле! Далекая мать!
Забытая мать!
Заблудшего сына верните опять,
Пригрейте опять!
И травами ночи, и птицами дня
Из мертвого плена спасите меня,
Раскуйте меня!..
За тучкою тучка — дорогой своей,
Дорогой своей.
А что мне сиянье бесплотных лучей,
Бесплотных путей?
Пусть ветер ударит, и гром запоет —
И дух мой на землю дождем упадет,
Дождем упадет!
"Когда Он был распятый и оплеванный, "
Когда Он был распятый и оплеванный,
Уже воздет,
И над Крестом горел исполосованный
Закатный свет,—
Народ приник к своим привалищам —
За клином клин,
А Он кричал с высокого ристалища —
Почти один.
Никто не знал, что у того Подножия,
В грязи, в пыли,
Склонилась Мать, Родительница Божия —
Свеча земли.
Кому повем тот полустон таинственный,
Кому повем?
“Прощаю всем, о Сыне Мой единственный,
Прощаю всем”.
А Он кричал, взывая к небу звездному —
К судьбе Своей.
И только Мать глотала Кровь железную
С Его гвоздей.
Промчались дни, прошли тысячелетия,
В грязи, в пыли
О Русь моя! Нетленное соцветие!
Свеча земли!
И тот же Крест — поруганный, оплеванный.
И столько лет!
А над Крестом горит исполосованный
Закатный свет.
Все тот же Крест… А ветерок порхающий —
Сюда, ко мне;
“Прости же всем, о Сыне Мой страдающий:
Они во тьме!”
Гляжу на Крест… Да сгинь ты, тьма проклятая!
Умри, змея!
О Русь моя! Не ты ли там — распятая?
О Русь моя!..
Она молчит, воззревши к небу звездному
В страде своей;
И только сын глотает кровь железную
С ее гвоздей.
Лев Аннинский
НИКОЛАЙ ТРЯПКИН: "КРОВЬ ЖЕЛЕЗНАЯ…"
Из цикла
"Мальчики Державы"
Владимир БОНДАРЕНКО со Львом АННИНСКИМ
Детство пахнет травой, сеном, древесной стружкой: отец — столяр. Железо отдается в названии тверской деревни Саблино, смягченном тихим и мирным именем речки Старинки, но подкрепленном песнями только что завершившейся Гражданской войны. Близ Катуни "мой отец зарыл родного брата, срезанного саблей Колчака". "И отцовская сабля промчалась сквозь долы и кручи — и старинную волость сменила на мой сельсовет".
Поэт, рожденный в 1918 году, навсегда зачисляет себя в ровесники Советской власти; первые воспоминания: "земелька" наделов, веселые свадьбы, заливистые гармошки, летающие качели, "Ильичевы красные значки" на куртках, железный "Серп-Молоток", укрепленный отцом на трубе дома.
"Малиновые петлицы" тоже начеку: железная власть прикрывает Орленка от бандитов. Кулаки с обрезами прячутся в лесу. Подковы военкома цокают под окнами.
Железное поле, железный и праведный час.
Железные травы звенят под ногами у нас.
Железные своды над нами гудят на весу.
Железное поле. А поле — в железном лесу.
Это написано через сорок лет после того, как "злая раскулачка" выдавила семью из тверской деревеньки, — оставшиеся пошли в колхоз "топорьем друг друга оглоушивать". Таким обернулся в памяти Великий Перелом; в реальности все обошлось чуть легче: выселение — по договоренности, и не в дикую далекую ссылку, а в ближнее Подмосковье, в село Лотошино, где после общего барака удалось семье купить кое-какой домишко и устроиться "под боком у строгих властей".
Железом мечены перемены. Железными гвоздями заколачивают оставляемое в Саблине жилье. Гремит железо фордзонов. Пахнет земля совхозной соляркой. Отзываясь полковой меди, гудят провода в соломе…
Провода в соломе! Вот и появляется первый советский поэтический ориентир: Михаил Исаковский. И общий строй проясняется, общий пляс: "Ой, ты, Русь, плясея-комсомолица, золотая моя колыбель!" Золотая?.. Есенин и Клюев до поры прячутся в рябящем золоте, но оно уже рушится под топором.
Топор — отцовский. Перед тем, как взорвать церковь, велит власть отцу ее "разгрузить", или, как тогда выражались, "раскулачить".
Сын столяра стоит на пороге обдираемой церкви, глядя, как ее курочат отец с напарником; им в глаза он не смотрит, он смотрит куда-то вверх, не понимая, что с ним…
Он поймет это полвека спустя:
И смотрел я туда, где сновало стрижиное племя,
Залетая под купол, цепляясь за каждый карниз.
И не знал я тогда, что запало горчайшее семя
В это сердце мое, что грустило у сваленных риз.
И промчатся года, и развеется сумрак незнанья,
И припомнится всё: этот храм, и топор, и стрижи, —
И про эти вот стены сложу я вот это сказанье
И высокую Песнь, что споется у этой межи.
Но прежде, чем споется Песнь, железный век протащит певца сквозь строй. Поколение смертников Державы пойдет под пули. Наган, нашаренный когда-то в соломе тачанки, сменится пистолетами, снятыми с Паулюса… Да не улыбнется читатель такому повороту стиха (сколько пистолетов носил при себе плененный гитлеровский фельдмаршал?) — судьба обошла поэта солдатским опытом: по болезни (скупо поминаемой в автобиографии) его в 1941 году комиссовали, и отъехал он из прифронтового уже Подмосковья в сольвычегодскую глушь, где "километрах в семи от Котласа" приткнулся в колхозе.