Шейд, Сибил, жена Ш, там и сям.
Эмбла, старинный городок с деревянной церквушкой в окружении мшистых болот на самом печальном, одиноком и северном краю мглистого полуострова, 149,433.
Эмблема, что означает по-земблянски «цветущая»; дивная заводь, иссиня-черные скалы в странных прожилках и роскошные заросли вереска на отлогих склонах, самая южная часть З.Земблы, 433.
Эроз, приятный городок в В. Зембле, столица Конмалева герцогства, одно время там служил городничим достойный Ферц («Ферзь») Бритвит, двоюродный дед Освина Бритвита (см.), 149,286.
Яруга, королева, годы правления 1799–1800, сестра Урана (см.); утонула вместе со своим русским любовником в проруби во время традиционных новогодних гуляний, 681.
Flatman, Thomas, 1637–1688, английский поэт, ученый филолог и миниатьюрист, не известный, равно как и русский его однофамилец, старому прохиндею, 894.
Lane, Franklin Knight, американский юрист и государственный деятель, 1864–1921, автор замечательного отрывка, 810.
Potaynik, тайник (см.).
Zembla, страна далеко на севере.
Москва — 1988
Строки 1–4 Я тень, я свиристель, убитый влет и т. д.
Образ, содержащийся в этих начальных строках, относится, очевидно, к птице, на полном лету разбившейся о внешнюю плоскость оконного стекла, где отраженное небо с его чуть более темным тоном и чуть более медлительными облаками представляет иллюзию продления пространства. Мы можем вообразить Джона Шейда в раннем отрочестве — физически непривлекательного, но во всех прочих отношениях прекрасно развитого парнишку — переживающим свое первое эсхатологическое потрясение, когда он неверящей рукой поднимает с травы тугое овальное тельце и глядит на сургучно-красные прожилки, украшающие серо-бурые крылья, и на изящное рулевое перо с вершинкой желтой и яркой, словно свежая краска. Когда в последний год жизни Шейда мне выпало счастье соседствовать с ним в идиллических всхолмиях Нью-Вая (смотри Предисловие), я часто видел именно этих птиц, целой оравой пирующих среди меловато-сизых ягод можжевеловки, выросшей об угол с его домом (смотри также строки 181–182).
Мои сведения о садовом Aves ограничивались представителями северной Европы, однако молодой нью-вайский садовник, в котором я принимал участие (смотри примечание к строке 998), помог мне отождествить немалое число силуэтов и комических арий маленьких, с виду совсем тропических чужестранцев и, натурально, макушка каждого дерева пролагала пунктиром путь к труду по орнитологии на моем столе, к которому я кидался с лужайки в номенклатурной ажитации. Как тяжело я трудился, приделывая имя «зорянка» к самозванцу из предместий, к вульгарной пичуге в помятом тускло-красном кафтане, с отвратным пылом поглощавшей длинных, печальных, послушных червей!
Кстати, любопытно отметить, что хохлистая птичка, называемая по-земблянски sampel («шелковый хвостик») и очень похожая на свиристель и очерком, и окрасом, явилась моделью для одной из трех геральдических тварей (двумя другими были, соответственно, олень северный, цвета натурального, и водяной лазурный, волосистый тож) в гербе земблянского короля Карла Излюбленного (р.1915), о славных горестях которого я так часто беседовал с моим другом.
Поэма началась в точке мертвого равновесия года, в первые послеполуночные минуты 1 июля, я в это время играл в шахматы с юным иранцем, завербованным в наши летние классы, и я не сомневаюсь, что наш поэт понял бы одолевающее аннотатора искушение — связать с этой датой некоторое роковое событие — отбытие из Земблы будущего цареубийцы, человека именем Градус. На самом деле, Градус вылетел из Онгавы на Копенгаген 5 июля.
Строка 12 в хрустальнейшей стране
Возможно, аллюзия на Земблу, мою милую родину. За этим в разрозненном, наполовину стертом черновике следуют строки, в точности прочтения которых я не вполне уверен:
Ах, не забыть бы рассказать о том,
Что мне поведал друг о короле одном.
Увы, он рассказал бы гораздо больше, когда бы домашняя антикарлистка не цензурировала всякую сообщаемую ей строку! Множество раз я шутливо корил его: «Ну, пообещайте же мне, что используете весь этот великолепный материал, гадкий вы, сивый поэт!». И мы хихикали с ним, как мальчишки. Ну а затем, после вдохновительной вечерней прогулки ему приходилось возвращаться, и угрюмая ночь разводила мосты между его неприступной твердыней и моим скромным жилищем.
Правление этого короля (1936–1958) сохранится в памяти хотя бы немногих проницательных историков как правление мирное и элегантное. Благодаря гибкой системе обдуманных альянсов, ни разу за этот срок Марс не запятнал своего послужного списка. Народный Дом (парламент), предоставленный себе самому, работал, пока в него не прокрались коррупция, измена и экстремизм, в совершенной гармонии с Королевским Советом. Гармония воистину была девизом правления. Изящные искусства и отвлеченные науки процветали. Техникология, прикладная физика, индустриальная химия и прочее в этом роде претерпевали расцвет. Упорно подрастал в Онгаве небольшой небоскреб из ультрамаринового стекла. Казалось, улучшается даже климат. Налогообложение обратилось в произведение искусства. Бедные слегка богатели, а богатые потихоньку беднели (в согласии с тем, что, может быть, станет когда-то известным в качестве «закона Кинбота»). Уход за здоровьем распространился до крайних пределов государства: все реже и реже во время его турне по стране, — каждую осень, когда обвисали под грузом коралловых гроздьев рябины, и рябило вдоль луж мусковитом, — доброжелательного и речистого короля прерывали коклюшные «выхлопы» в толпе школяров. Стал популярен парашютизм. Словом, удовлетворены были все, даже политические смутьяны — эти с удовлетворением смутьянничали на деньги, которые платил им удовлетворенный Shaber (гигантский земблянский сосед). Но не будем вдаваться в этот скучный предмет.
Вернемся к королю: возьмем хотя бы вопрос личной культуры. Часто ли короли углубляются в какие-либо специальные исследования? Конхиологов между ними можно счесть по пальцам одной увечной руки. Последний же король Земблы — частью под влиянием дяди его, Конмаля, великого переводчика Шекспира (смотри примечания к строкам 39–40 и 962) — обнаружил, и это при частых мигренях, страстную склонность к изучению литературы. В сорок лет, незадолго до падения его трона, он приобрел такую ученость, что решился внять сиплой предсмертной просьбе маститого дяди: «Учи, Карлик!». Конечно, монарху не подобало в ученой мантилье являться в университете и с лекторского налоя преподносить цветущей юности «Finnigan's Wake» в качестве кошмарного продолжения «несвязных трансакций» Ангуса Мак-Диармида и «линго-гранде» Саути («Дорогое шлюхозадое» и т. п.) или обсуждать собранные в 1798 году Ходынским земблянские варианты «Kongs-skugg-sio» («Зерцало короля») — анонимного шедевра двенадцатого столетия. Поэтому лекции он читал под присвоенным именем, в густом гриме, в парике и с накладной бородой. Все буро-бородые, яблоко-ликие, лазурно-глазастые зембляне выглядывают на одно лицо, и я, не брившийся вот уже год, весьма схож с моим преображенным монархом (смотри также примечание к строке 894).
В эту пору учительства Карл-Ксаверий взял за обычай, как сделал бы и всякий иной из его ученых сограждан, ночевать в pied-а-terre, снятой им на Кориолановой Канаве, — очаровательная была гарсоньерка: с центральным отоплением и совмещенными ванной и кухонькой. С ностальгическим наслаждением вспоминаешь ее блекло-серый ковер и жемчужно-серые стены (одну из которых украшала одинокая копия «Chandelier, pot et casserole émaillée» Пикассо), полочку с замшевыми поэтами и девическую кушетку под пледом из поддельной гималайской панды. Сколь далеки представлялись от этой ясной простоты Дворец и омерзительная Палата Совета с ее неразрешимыми затруднениями и запуганными советниками!
Строка 17: Ночь обнесет двойной оградой;
строка 29: грязь
По необычайному совпадению, врожденному, быть может, контрапунктическому художеству Шейда, поэт наш, кажется, называет здесь человека, с которым ему привелось на одно роковое мгновение свидеться три недели спустя, но о существовании которого он в это время (2 июля) знать не мог. Сам Иакоб Градус называл себя розно — Джеком Дегре или Жаком де Грие, а то еще Джеймсом де Грей, — он появляется также в полицейских досье как Равус (от латинского ravus — темно-серый), Равенстоун («стон вороны», англ.) и д'Аргус. Питая нездоровую страсть к ражей и рыжей России советской поры, он уверял, что истинные корни его фамилии должно искать в русском слове «виноград», из коего добавленьем латинского суффикса ферментировался «Виноградус». Отец его, Мартын Градус, был протестанским пастырем в Риге, но, не считая его, да еще дяди по матери (Романа Целовальникова — полицейского пристава и по совместительству члена партии социал-революционеров), весь клан, похоже, занимался виноторговлей. Мартын Градус помер в 1920 году, а его вдова переехала в Страсбург, где также вскоре скончалась. Еще один Градус, купец из Эльзаса, который, как это ни странно, вовсе не приходился кровником нашему убивцу, но многие годы состоял в близком партнерстве с его родней, усыновил мальчишку и вырастил его со своими детьми. Одно время юный Градус вроде бы изучал фармакологию в Цюрихе, другое — странствовал по мглистым виноградникам разъездным дегустатором вин. Затем мы находим его погруженным в различные подрывные делишки, — он печатает сварливые брошюрки, служит связным в невнятных синдикалистских группках, организует стачки на стекольных заводах и прочее в этом же роде. Где-то в сороковых он приезжает в Земблу торговать коньяком. Женится здесь на дочке хозяина забегаловки. Связи его с партией экстремистов восходят еще ко времени первых ее корявых корчей, и когда рявкнула революция, скромный организаторский дар Градуса снискал ему кое-какое признание в учреждениях разного рода. Его отъезд в Западную Европу с пакостной целью в душе и с заряженным пистолетом в кармане произошел в тот самый день, когда безобидный поэт в безобидной стране начал Песнь вторую «Бледного пламени». Мысленно мы будем неотлучно сопровождать Градуса в его пути из далекой туманной Земблы в зеленое Аппалачие на всем протяженьи поэмы, — идущим тропой ее тропов, проскакивающим на рифме верхом, удирающим за угол в переносе, дышащим в цезуре, машисто, будто с ветки на ветку спадающим со строки на строку, затаившимся между словами (смотри примечание к строке 596) и снова выскакивающим на горизонте новой Песни, — упорно близясь ямбической поступью, пересекая улицы, взъезжая с чемоданом в руке по эскалатору пятистопника, соступая с него, заворачивая в новый ход мысли, входя в вестибюль отеля, гася лампу, покамест Шейд вычеркивает слово, и засыпая, едва поэт отложит на ночь перо.