И это ты, чья жизнь – хронический падеж,-
И грезишь, как в четверг, в час дня, во всеоружье
Бесстыдства, к новому любовнику пойдешь!
Toila
1930
Еще одно воспоминанье выяви,
Мечта, живущая бывалым.
…Вхожу в вагон осолнеченный в Киеве
И бархатом обитый алым.
Ты миновалась, молодость, безжалостно,
И притаилась где-то слава…
…Стук в дверь купе. Я говорю: “Пожалуйста!”
И входит женщина лукаво.
Ее глаза – глаза такие русские.
– Вот розы. Будь Вам розовой дорога!
Взгляните, у меня мужские мускулы,-
Вы не хотите их потрогать?-
Берет меня под локти и, как перышко,
Движением приподнимает ярым,
И в каждом-то глазу ее озерышко
Переливает Светлояром.
Я говорю об этом ей, и – дерзкая -
Вдруг принимает тон сиротский:
– Вы помните раскольников Печерского?
Я там жила, в Нижегородской.
Я изучила Светлояр до донышка…
При мне отображался Китеж…-
Звонок. Свисток. “Послушайте, Вы – Фленушка?”
– Нет, я – Феврония. Пустите ж!
Toila
1930
Я проснулся в слегка остариненном
И в оновенном – тоже слегка!-
Жизнерадостном доме Иринином
У оранжевого цветника.
И пошел к побережью песчаному
Бросить к западу утренний взор.
Где, как отзвук всему несказанному,
Тойла в сизости вздыбленных гор…
И покуда в окне загардиненном
Не сверкнут два веселых луча,
Буду думать о сердце Иринином
И стихи напишу сгоряча!
А попозже, на солнечном завтраке,
Закружен в карусель голосов,
Стану думать о кафровой Африке,
Как о сущности этих стихов…
Шмецке
29 авг. 1930
Она заходила антрактами -
красивая, стройная, бледная,
С глазами, почти перелитыми
всей синью своей в мои,
Надменная, гордая, юная
и все-таки бедная-бедная
В ей чуждом моем окружении
стояла, мечту затаив.
Хотя титулована громкая
ее мировая фамилия,
Хотя ее мужа сокровища
диковинней всяких чудес,
Была эта тихая женщина -
как грустная белая лилия,
Попавшая в море, – рожденная,
казалось бы, грезить в пруде…
И были в том вычурном городе
мои выступленья увенчаны
С тюльпанами и гиацинтами
бесчисленным строем корзин,
К которым конверты приколоты
с короной тоскующей женщины,
Мечтавшей скрестить наши разные,
опасные наши стези…
Но как-то все не было времени
с ней дружески поразговаривать:
Иными глазами захваченный,
свиданья я с ней не искал,
Хотя и не мог не почувствовать
ее пепелившего зарева,
Не знать, что она – переполненный
и жаждущий жажды бокал…
И раз, только раз, в упоении
приема толпы триумфального,
Спускаясь со сцены по лесенке,
ведущей железным винтом,
Я с нею столкнулся, прижавшейся
к стене, и не вынес печального
Молящего взора – дотронулся
до губ еще теплым стихом…
Toila
1930
Есть странное женское имя – Пиама,
В котором зиянье, в котором ужал,
И будь это девушка, будь это дама,-
Встречаясь с Пиамою, – я бы дрожал…
Мне все рисовалась бы мрачная яма,
Где в тине трясинной пиавок возня,
При имени жутко-широком Пиама,
Влекущем, отталкивая и дразня…
Какая и где с ним связуется драма
И что знаменует собою оно?
Но с именем этим бездонным – Пиама -
Для сердца смертельное сопряжено.
В нем все от вертепа и нечто от храма,
В нем свет, ослепляющий в полную тьму.
Мы связаны в прошлом с тобою, Пиама,
Но где и когда – я никак не пойму.
1927
И БЫЛО СТРАННО ЕЕ ПИСЬМО…
И было странно ее письмо:
Все эти пальмовые угли
И шарф с причудливой тесьмой,
И завывающие джунгли.
И дикий капал с деревьев мед,
И медвежата к меду никли.
Пожалуй, лучше других поймет.
Особенности эти Киплинг.
Да, был болезнен посланья тон:
И фраза о безумном персе,
И как свалился в речной затон
Взлелеянный кому-то персик.
Я долго вчитывался в листок,
Покуда он из рук не выпал.
Запели птицы. Загорел восток.
В саду благоухала липа.
И в море выплыл старик-рыбак,
С собою сеть везя для сельди.
Был влажно солонен его табак
На рыбой пахнущей “Гризельде”.
1929
Я – плутоватая, лукавая сорока
И я приятельница этих строк,
Живущих в бедности по мудрой воле рока,
Про все вестфальские забыв окорока…
Собравшись в праздники у своего барака,
Все эти нищие, богатые враньем,
Следят внимательно, как происходит драка
Меж гусем лапчатым и наглым вороньем…
Уж я не знаю, что приходит им на память,
Им, созерцающим сварливых птиц борьбу,
Но мечут взоры их разгневанные пламя,
И люди сетуют открыто на судьбу.
Но в этом мире все в пределах строгих срока,
И поле брани опустеет в свой черед.
Тогда слетают к сорока, их друг сорока,
И руки тянутся ко мне вперед, вперед.
Тот крошки хлебные мне сыплет, тот – гречихи,
Один же, седенький, всегда дает пшена.
Глаза оборвышей становятся так тихи,
Так человечны, что и я поражена.
Так вот что значит школа бед! Подумать только!
Тот говорит: “Ты, точно прошлое, легка…”
Другой вздыхает: “Грациозна, словно полька…”
И лишь один молчит – один из сорока.
Презрительно взглянув на рваную ораву,
Он молвит наконец: ““Bce это ерунда!
Она – двусмысленный, весьма игривый траур
По бестолочи дней убитых, господа”.
1929
Метелит черемуха нынче с утра
Пахучею стужею в терем.
Стеклянно гуторят пороги Днепра,
И в сердце нет места потерям,-
Варяжское сердце соловкой поет:
Сегодня Руальд за Олавой придет.
А первопрестольного Киева князь,
Державный гуляка Владимир,
Схватился с медведем, под зверем склонясь,
Окутанный в шерсти, как в дыме.
Раскатами топа вздрожала земля:
На вызвол к Владимиру скачет Илья.
А следом Алеша Попович спешит,
С ним рядом Добрыня Никитич.
– Дозволим ли, – спрашивают от души: -
Очам Красно-Солнечным вытечь?-
И рушат рогатиной зверя все три -
Руси легендарные богатыри.
Но в сердце не могут, хоть тресни, попасть.
Не могут – и все! Что ты скажешь!
Рогатины лезут то в брюхо, то в пасть,
И мечется зверь в смертном раже.
– А штоб тебя, ворог!.. – Рев. Хрипы. И кряк.
Вдруг в битву вступает прохожий варяг.
И в сердце Олавином смолк соловей:
Предчувствует горе Олава -
За князя Руальд, ненавистного ей,
Жизнь отдал, – печальная слава!
И вьюгу черемуха мечет в окно,
И ткет погребальное ей полотно…
1929
Нередко в сумраке лиловом
Возникнет вдруг, как вестник бед,
Та, та, кто предана Орловым,
Безродная Еlisabeth,
Кого, признав получужою,
Нарек молвы стоустый зов
Princesse Владимирской, княжною
Тьму-Тараканской, dame d'Azow.
Кощунственный обряд венчанья
С Орловым в несчастливый час
Свершил, согласно предписанья,
На корабле гранд де Рибас.
Орловым отдан был проворно
Приказ об аресте твоем,
И вспыхнуло тогда Ливорно
Злым, негодующим огнем.
Поступок графа Алехана
Был населеньем осужден:
Он поступил коварней хана,
Предателем явился он!
Граф вызвал адмирала Грейга,-
Тот слушал, сумрачен и стар.
В ту ночь снялась эскадра с рейда
И курс взяла на Гибралтар.
– Не дело рассуждать солдату,-
Грейг думал с трубкою во рту.
И флот направился к Кронштадту,
Княжну имея на борту.
И шепотом гардемарины
Жалели, видя произвол,
Соперницу Екатерины
И претендентку на престол.
И кто б ты ни был, призрак смутный,
Дочь Разумовского, княжна ль
Иль жертва гордости минутной,
Тебя, как женщину, мне жаль.
Любовник, чье в слиянье семя
Отяжелило твой живот,
Тебя предал! Он проклят всеми!
Как зверь в преданьях он живет!
Не раз о подлом исполине
В тюрьме ты мыслила, бледнев.
Лишь наводненьем в равелине
Был залит твой горячий гнев.
Не оттого ль пред горем новым
Встаешь в глухой пещере лет
Ты, та, кто предана Орловым,
Безродная Elisabeth.
1923, 28 янв.
Магнолии – глаза природы -
Раскрыл Берлин – и нет нам сна…
…По Эльбе плыли пароходы,
В Саксонии цвела весна.
Прорезав Дрезден, к Баденбаху
Несясь с веселой быстротой,
Мы ждали поклониться праху
Живому Праги Золотой.
Нас приняли радушно чехи,
И было много нам утех.
Какая ласковость в их смехе,
Предназначаемом для всех!
И там, где разделяет Влтава
Застроенные берега,
И где не топчет конь Вацлава
Порабощенного врага,
Где Карлов мост Господни Страсти
Рельефит многие века,
И где течет в заречной части
Венецианская “река”,