Прощание с морем
Что ж,
собираться начнем помаленьку.
В город уедем от непогод…
Надо бы в море
бросить монетку,
чтобы вернуться сюда
через год…
Здесь был спокойно и солнечно прожит
месяц,
где так далеко до зимы.
Здесь были счастливы мы
(а быть может,
нам показалось,
что счастливы мы).
Надо вернуться опять в этот месяц…
В теплое море
падает мелочь.
Круглые капельки серебра.
Капли надежды…
Едем.
Пора!..
…Где-нибудь
в тихой палате больничной
за пять минут до конца своего
вспомню я снова
этот обычай,
слабой рукой
ухвачусь за него.
И, завершая собственный опыт,
на промелькнувшее
оглянусь.
Брошу монетку
в жизненный омут…
Может, вернусь?
Мы совпали с тобой,
совпали
в день,
запомнившийся навсегда.
Как слова
совпадают с губами.
С пересохшим горлом —
вода.
Мы совпали,
как птицы с небом.
Как земля
с долгожданным снегом
совпадает
в начале зимы,
так с тобою
совпали мы.
Мы совпали,
еще не зная
ничего
о зле и добре.
И навечно
совпало с нами
это время в календаре.
Этих снежинок
смесь.
Этого снега
прах.
Как запоздалая месть
летнему
буйству
трав.
Этих снежинок
явь,
призрачное
крыло.
Белого небытия
множественное
число…
Этого снега
нрав.
Этого снега
боль:
в небе
себя разъяв,
стать на земле
собой…
Этого снега
срок.
Этого снега
круг.
Странная мгла дорог,
понятая не вдруг.
Выученная
наизусть,
начатая с азов,
этого снега
грусть.
Этого снега
зов…
Медленной чередой
падающая из тьмы
в жаждущую ладонь
прикосновенья
зимы.
Из сборника «Друзьям» (1985)
Воспоминание об июне 45 года
Жаркий день.
Трамвайные звонки.
По Москве
сержант шагает браво.
Все на нем сияет:
орден Славы,
пряжка на ремне
и сапоги.
Он идет к Садовому по Бронной,
сдерживая торжество
с трудом.
Неубитый,
радостный,
здоровый —
он шагает!..
И при всем при том
так глядит
на девушек столичных
сквозь свою
двадцатую весну,
будто он вчера —
единолично! —
взял Берлин
и выиграл
войну!
Когда война кончилась,
черный снег
таял на черных полях,
набухали на вязах почки,
а кюветы были водою полны.
Но по-прежнему умирали солдаты
в армейских госпиталях.
От войны умирали.
Хоть и не было больше войны…
Умирали солдаты.
А в окна весенняя морось летела.
И скворцы, приосанясь,
подругам в любви клялись…
Умирали мальчишки,
завершив свое самое первое, самое главное дело:
добыв Победу!
Словно только для этого
и родились.
Сначала
ровно тысячу дней,
потом еще четыреста дней,
а после еще восемнадцать дней
(так подсчитано)
шла война.
Невозможно было привыкнуть к ней,
невозможно было не думать о ней.
Благословляла,
крестила,
казнила
и миловала она.
И тот,
чья юность осталась в ней,
кто сегодня не может забыть о ней,
говорит о ней
и молчит о ней
в окружении внуков,
лекарств
и седин,
мечтает прожить еще тысячу дней,
потом еще четыреста дней,
потом еще восемнадцать дней.
А после —
хотя бы еще один.
Малая церковка.
Свечи оплывшие.
Камень дождями изрыт добела.
Здесь похоронены бывшие,
бывшие.
Кладбище
Сан-Женевьев-де-Буа.
Здесь похоронены
сны и молитвы.
Слезы и доблесть.
«Прощай!» и «Ура!».
Штабс-капитаны
и гардемарины.
Хваты-полковники
и юнкера.
Белая гвардия.
Белая стая.
Белое воинство.
Белая кость…
Влажные плиты
травой зарастают.
Русские буквы.
Французский погост…
Я прикасаюсь ладонью
к истории.
Я прохожу
по гражданской войне…
Как же хотелось им
в Первопрестольную
въехать
однажды
на белом коне!..
Не было славы.
Не стало и Родины.
Сердца не стало.
А память —
была…
Ваши Сиятельства,
Их Благородия, —
вместе —
на Сан-Женевьев-де-Буа.
Плотно лежат они,
вдоволь познавши
муки свои
и дороги свои.
Все-таки – русские.
Вроде бы – наши.
Только
не наши скорей,
а – ничьи…
Как они после —
забытые,
бывшие, —
все проклиная и нынче, и впредь,
рвались взглянуть на нее —
победившую,
пусть —
непонятную,
пусть —
непростившую,
землю родимую!
И —
умереть…
Полдень.
Березовый отсвет покоя.
В небе —
российские купола.
И облака,
будто белые кони,
мчатся
над Сан-Женевьев-де-Буа.
Дождь
закапал неохотно,
словно
не желал идти.
Будто вспоминал,
как ходят
настоящие дожди.
И дорога,
что с опушки
неторопко в лес ползла,
вся —
в немыслимых веснушках
капель дождевых
была.
Дождь
качнулся, вырастая.
И – немного погодя —
все на свете
сразу стало
частью
этого дождя!
Был он щедрым,
был он крупным,
лился,
падал свысока,
в землю уходя
по трубам
светлого березняка.
Был
доволен сам собою,
сам собою
поражен!
А потом
увидел поле
и —
пошел в него,
пошел!..
Кончился,
как огорошил.
Убежал —
и не найдешь…
Майский,
молодой,
хороший,
пахнущий арбузом
дождь.
Где же она пропадала?
(Поиски – труд напрасный!)
Вновь я ее листаю,
с прошлым —
глаза в глаза.
В этой потертой книжке,
будто в могиле братской —
мертвые
телефоны,
мертвые
адреса…
Уже ничего не поправишь.
Уже ничего не скажешь.
И не напишешь писем.
И не дождешься звонков…
Вот на пустой странице —
Шукшин Василий Макарыч.
А перед этим —
рядышком —
Симонов
и Смеляков…
Как поименный список
армии перед боем
(хватит работы санбатам,
разведчикам
и штабам!).
Ояр!
Куда же ты, Ояр?!
Не отвечает Ояр.
Сумрачно и таинственно
палец подносит к губам.
Строки в потертой книжке
все еще смотрят призывно.
Все еще дышат,
требуют,
вздрагивают и говорят.
Я имя читаю
и слышу
глуховатый голос Назыма:
«Брат,
мы давно не виделись…
Как поживаешь,
брат?..»
Трудно листать страницы.
Видеть фамилии
тяжко…
Зимний полуденный Вильнюс.
За незастывшей рекой
улица Малонёи.
«Стаська! – кричу я.
– Стаська!»
Он улыбается грустно.
Машет нездешней рукой.
Старая, старая книжка.
Буквы поблекли.
Однако
имя любое —
словно
прикосновенье к огню.
Строчка:
«Звонить Паруйру!!»
Два восклицательных знака.
Может, звонил.
Не помню.
Больше не позвоню.
Старая книжка свидетельствует,
жалует
и обвиняет,
Как черный квадратик в «Вечерке» —
каждый ее листок…
Где ты, Кузьмич?
Откликнись!..
И комнату заполняет
неповторимо протяжный,
скорбный луконинский вздох…
Я позабыл о времени,
старую книжку листаю.
Вся она —
будто исповедь
осиротевшей семьи…
Рана моя
открывшаяся.
Память моя
святая.
Други мои – товарищи.
Вечные судьи
мои.
И опять он рождается
в зябком окне.
Барабанит в стекло,
будто просит помочь.
В нем —
коротком,
еще не потерянном дне —
непрерывная боль,
сумасшедшая мощь!..
«Суета!» – говоришь?
«Принесет – унесет?»
Говоришь, что поэту
гораздо важней
о бессмертии думать
и с этих высот
обращаться к векам
через головы дней?..
Я не ведаю,
чем тебя встретят
века…
Для спешащего дня
я кричу и шепчу.
И останется после
хотя бы строка —
я не знаю.
Я знаю.
Я знать не хочу.
А мы еще
мотивы молодежные
поем!
А мы еще с тобой – ого! —
такие же, как прежде.
О том, что годы катятся,
по детям узнаем.
Не по своим, а по чужим,
которых
видим реже.
Еще по пляжу движемся,
выпячивая грудь.
И чей-то голос, чей-то взгляд
пронзает, как рапира!
Но вечером все чаще
накатывает грусть,
что день
опять закончился,
а в бок
опять вступило.
Нет, мы еще – в порядке!
Нет, мы еще – вполне!
Никто из нас не думает
ни о каком покое…
Но говорим друг с другом
(когда наедине)
о женщинах —
все меньше.
Все больше —
о погоде.
Еще мы за застольями
сидим без маеты,
не уставая вроде бы
и даже не пьянея…
Но мельче с каждым годом
газетные шрифты.
А лестницы привычные —
все круче.
И длиннее.