есть мы, наверное, там, а здесь только часть наша ходит, как в командировке. А опущу глаза — деревья любимые стоят, трава растет, дом наш стоит — каждое бревнышко свое, каждую веточку на дереве, как ребенка, готов на руках таскать, росой отпаивать — и как будто вот все оно, под руками — ан нет, отделено от нас и как будто обреченное какое, только ему до этого и дела нет, оно с этим званьем на свет выросло — а у меня внутри все переворачивается. А ведь красотища какая — век бы всю эту землю на руках носил, целовал да к сердцу прижимал; вот поверишь, нет, Ваня, умереть захотелось, самому в землю эту лечь, лишь бы только она через это живой осталась, от нас не отделенной, чтобы мы ее, как свое тело, чувствовали, а она — нас. А как вместе на все гляну — и небо тут, и земля, и я посередине сижу — то и вообще ни одного слова про это не выдумано только слезы из глаз. И горе в этом себе чувствую неизведанное, и сладость в этом несказанная, тесно сердцу в теле моем, хочет оно со всем этим миром слиться и обнять его». Замолк Данило, слезы на щеках, руками виновато разводит, на Ивана, как на мать родную, смотрит с просьбой:
«Прости, Ваня, видишь — не сказать мне обо всем этом». Обнял Иван Данилу, к груди прижал — пусть плачет, надо ему. Стоят, а под ногами земля, вокруг деревья, а над ними небо. И нечего тут больше сказать.
4
А то вдруг приехали к Ивану с Данилой индийские йоги. Один ногу за ухо засунул, другой ходит узлом завязаный, третий сердце остановил и все время электрические лампочки жует. Остальные еще пуще; и все при этом в чалмах, голые и намазаны подсолнечным маслом.
Главному лет пятьдесят, носят за ним раскладушку, раскладушка вся гвоздями утыкана — так он, прежде чем сесть, по гвоздям пальцем проводит, чуть что не так — хлобысть слуге по лбу, зачем, дескать, дал гвоздю притупиться; и пока тот гвоздь обратно не заточат — ни за что не сядет.
Иван с Данилой тоже в грязь лицом не ударяют, быстро белую скатерть на стол, орешки разные да ягодки — встречают зарубежных гостей.
Сели за стол, ведут умные беседы. «У нас, в Индии, главный рассказывает, все давно уже вышли в астрал. Редко кого на улице встретишь, да и те приезжие. Теперь выводим в астрал коров. Думаю, что к концу столетия вывод коров будет окончательно завершен. Тогда начнем новую жизнь».
А йоги все нагнулись над столом, пьют носом чай и кивают — все, дескать, так и есть.
«А еще, продолжает главный, есть у нас великая река Ганга. Мы у нее соединили начало с концом, теперь течет по кругу. Построили священную электростанцию с вечным двигателем. Теперь расставляем по всей стране магнитофоны, чтобы из-под каждого камня звучал магический слог Ом…»
Йоги как один продолжают носом хлебать чай, а ртом мычат — Ом, дескать.
«А еще, говорит главный, совершенно преодолели сопротивление материи. Можем вверх ногами проходить сквозь каменную стену…»
«А сквозь деревянную?» — спрашивает Данило.
«Запросто, говорит главный, где тут у вас стена?»
Показали им стену сарая, они вверх ногами сквозь нее прошли и исчезли — наверное, в астрал. Главный на прощание оставил визитную карточку с рабочим телефоном. На карточке написано
ГУРУ ШРИ МАХАБРАХМАН ЕВДОКИМ ПЕТРОВ.
Поглядели Иван с Данилой на карточку, пожали плечами и отдали на всякий случай хозяину. Ему тут виднее.
5
Налетело на солнце облачко. Сделалось в природе пусто; то есть не пусто, а как бы затаенно. Деревья и трава — все свои секреты при себе держат.
Унеслось облачко. И снова все вокруг — полной чашей. И каждый секрет вдруг стал тем, чем всегда и был, — у каждого — своим, особенным голосом. И все эти голоса вместе беззвучно поют о радости того, как мы все живем.
Сидит Иван на крылечке, и душой, и телом к этой радости причастен.
Данилы нет, Данило в город уехал. Был ему утром таинственный зов, собрал в мешочек понемногу всяких корешков целебных да орехов и ушел. Иван дрова поколол, по огороду походил, теперь просто сидит. Слушает музыку могучую — деревья под ветром шумят, солнышко кожей впитывает; со всем, что есть — заодно.
Сидел-сидел, слышит — шорох на полянке. А глаз сразу не открывает, знает, что можно спешкой всю полноту расплескать. А когда открыл — стоит перед крыльцом белый олень, смотрит на него пристально. Иван говорить не торопится, улыбается себе в бороду. И олень молчит. Долго они так молчали, потом олень говорит:
«А ты знаешь — что стоит у сарая на пне?»
«Не знаю, — говорит Иван. — Придет время знать — узнаю».
Олень опять на него смотрит. Долго молчал, потом говорит:
«Ты странный человек».
«Да почему странный, — говорит Иван. — Вот сижу на солнышке, жизни радуюсь, природу слушаю».
Олень отвел глаза, смотрит на лес.
«Другие за мной охотятся. А те, кто боится — уверяют себя, что меня нет».
Помолчал еще.
«Сказать тебе, когда ты умрешь?»
Иван мотает головой да все улыбается.
«Зачем? Живу — и живу. Когда надо будет — умру. А наперед знать баловство».
Сказал — и доволен. А олень на него опять смотрит. И Иван на оленя смотрит. Ветер почему-то стих, тихо вокруг стало, только кузнечики стрекочут как сумасшедшие; и все вокруг от солнца как медом истекает.
Иван на оленя смотрит и вдруг говорит:
«Оленушка, а ведь ты устал очень».
Олень в глаза ему смотрит, не шевелится.
«А устал, то ложись спать. В лесу не можешь, так хоть здесь сосни. Место у нас тихое, никто тебя тут не приметит».
Олень в глаза Ивану смотрит и молчит. Потом прикрыл глаза, ноги медленно подогнул и так перед крыльцом и лег, голову опустил.
А Иван сидит и сон его охраняет. И пока олень спит, ни одна былиночка не шелохнется, ни один листик не качнется, и солнце с места не сходит. Перестало время идти, одни кузнечики стрекочут.
Вечером возвращается из города Данило, бежит — аж приплясывает, до того хочется поскорее Ивану рассказать, что с ним было. Так с ходу мимо дома и пролетел, за самый огород унесло. Он — обратно, глядь — опять на подходе к дому, да только с совсем другой стороны. И ведь дом