«— Опять этот сукин сын чепуху написал!»{93}
Что же делать? Брать веревку и вешаться? Ведь и глас народа — глас Божий! ясно, что я никуда не гожусь. И кричишь, как Лесковский поп:
— Куда деться? Куда деваться?{94}
Ведь я — стыдно признаться — в «Сатирикон» стихи посылал! Но и там, и в «Острове» предпочитают мне г.Потемкина. Ведь это оскорбление, Борис Николаевич!
Вы мне прошлый раз говорили (до сих пор мое сердце дрожит от радости — я всегда Вам буду за это благодарен!):
— Ведь я люблю Ваши стихи!
Я Вам бесконечно благодарен за это! Поверьте мне, Бога ради, Борис Николаевич! Я хотел бы Вам писать своими слезами...
Но ведь вот двое: Вы и Эллис могут «без скуки» читать мои стихи. Потому-то я так и надоедаю Вам обоим своими произведениями, письмами и посещениями. Не к кому пойти, некому сказать даже такую маленькую фразу: «как прелестен «Fin de journée» Бодлэра!»{95} Вы простите меня, Борис Николаевич, за мои длиннейшие послания и посещения, но поймите меня, я делаю это только потому, что искренно люблю Вас, и как Б.Н.Бугаева, и как Андрея Белого.
Я ужасно разнервничался у Вас прошлый раз — но я ужасно издергался за последние дни, ожидая «да» или «нет» из «Весов». И к тому же я (с больной ногой) бежал к Вам от Казанского вокзала, все время думая, что придется от Вас уйти ни с чем. Вбежал в подъезд, бегу что есть сил наверх — в верхний этаж — о, ужас — на двери какой-то «М.Гальцер» или «Мальцер». Голова закружилась — сбегаю вниз — швейцар говорит, что Вы теперь в № 5-м. Бегу туда — отворяют — дома. И вдруг — ведь это ужасно — Вы говорите, что не можете меня принять! Я хотел сдержаться, ничего не говорить и поскорей убежать. Если бы я ничего не говорил, то Вы, вероятно, и не заметили бы, что у меня на душе все прыгает и мечется, что в голове все перепуталось! Но я не мог! — Борис Николаевич — уверяю Вас! Вы не представляете себе, что я пережил. Когда Вы вышли достать мне воды, я подошел к Вашему шкапу, прижимая платок ко лбу — посмотрел — увидел «Стихи о современности» (почему-то в голову пришла дикая мысль, что у меня этой книги нет), я мог только шептать: «Боже мой! Боже мой!» Ничего в душе не осталось. Вы мне говорите, что Вы не можете быть сразу и «техником», и писателем, и критиком, и поэтом, и т.д. и т.д. — говорите об отношении общества, — ведь все это я понимаю очень-очень хорошо, но все-таки, но все-таки — наступит угрюмый октябрь и я опять притащусь к Вам, надеясь, что Вы позабудете на полчаса об «отношении общества». Но все же — оно ужасно. Уже я, поэт малюсенький, захудалый декадентишка, и меня люди почти со мной не знакомые считают возможным и нужным за это ужасно оскорблять. Что на Вас они ополчаются — это не диво — Вы — сила, но я? И тут приходишь к старому выводу — обществу Искусство не нужно и противно. Где-то — у психолога В.Джсмса сказано: «Все узкие люди обносят окопами свое я и отвлекают его от области того, чем просто завладеть не могут. Люди, которые на них не похожи или к ним относятся без уважения, — люди не доступные их влиянию — оказываются в их глазах субъектами, к самому существованию которых они относятся с холодным отрицанием, если не с положительной ненавистью...»{96}.
Это, конечно, «eine alte Geschichte»{97}, но от этого, к несчастью, не легче. Между прочим — Эллис говорил тогда, что он хочет написать, что вот он имел дело с охранным отделением, с сыщиками, но что ужаснее их всех — газетные репортеры кадетской печати, и провести параллель между теми и другими. Эллис думает, что он Америку открыл, но ведь это очень старый и затасканный «Московскими ведомостями» прием — упоминание о «либеральном сыске»1 Вы бы как-нибудь намекнули ему об этом, — это ведь может потопить статью!
Потом я Вам хотел сказать о «Весах». Вы мне говорили, что собираетесь их «прикрыть» с января. Неужели это неизбежно? Ведь если главным скорпионом в «Скорпионе» является Ликиардопуло{98}, то я думаю, что общий Ваш коллективный протест против него, с угрозой уйти из «Весов», должен его вымести оттуда! Я понимаю, что у Вас это превратилось в мечту, от которой Вам невозможно отказаться, но Вы подумайте о том вое, который поднимут газеты, когда Вы уйдете из «Весов» и они кончатся! Что это будет! «Наконец-то — завопят и ученые мужи, и фарисеи и хулиганы — лопнул сей зловредный нарыв! Мы надеемся, что правительство (у нас ведь всякий готов побить городовому физиономию, но пользоваться им он очень любит!) обратит на сие свое просвещенное внимание и рассадит по желтым домам весь этот Бэдлам...» и т.д. строк на 400 умных, благородных слов! И потом — кроме этого — ведь это внесет разруху и в самую семью декадентов, а уже разрухи, кажется, более чем достаточно.
Все-таки, Борис Николаевич, «Весы» надо пожалеть! Сколько они сделали! Кузмин, Эллис, Соловьев не увидали бы без них света. Вот и меня они (т.е. собственно-то Вы и Эллис) хотят приютить.
Вчера — я старые «Весы» читал. Прелестные «Парижские фотографии» Гиппиус, Ваши статьи, — «Любовь этого лета» Кузмина{99}. Что за прелестная вещь:
— На сервизе миловатом
Будто с гостем, будто с братом
Пили чай, не снявши маски.
Тени «Фауста» играли
Будто ночи мы не знали
Те — ночные, те — не мы.
Это прелестно! Интересно бы мне узнать, что он за человек Кузмин. Я думаю, что это очень интересная личность.
Теперь я кончаю. Простите меня за длиннейшее письмо и посещение не вовремя. Дай Бог, чтобы поскорее прошел Ваш бронхит.
Ваш С.Бобров.
P.S. Сейчас перечел письмо. Оно в середине сломано. Я немножко увлекся.
С.Бобров.
I1.IX.<1>909 Москва
Дорогой Борис Николаевич!
«Autout qu'un roi je suis heureux»{100} — вчера был y Эллиса и он сказал мне, что мои стихи окончательно «принципиально приняты», а сегодня, наконец, получил из Парижа «Fleurs du Mal». Вспоминаю по этому поводу гениального маэстро Хлестакова:
— Приехал прямо из Парижа! Откроете крышку — аромат!..
Цитируя — вру — так как нет под руками «Ревизора». Да и сравнение немножко (!) пошловато, но я так счастлив, что этого совершенно не замечаю. Я так рад, что вот — протяну руку и «Fleurs du Mal» — тут. Смешно несколько хвалить эту «книгу тайн», но я не могу — сколько мощи, сколько лени! Мне кажется (хотя, может быть, я и ошибаюсь), что в строфе
... A te voir marcher en cadance,
Belle d'abandon,
On dirait un serpent qui dance
Au bout d'un bâton..{101}
Бодлэр прямо нарисовал свой портрет! Разве он не «serpent au bout d'un bâton, qui marche en cadance»? Блестит золотой-изумрудной чешуей и внезапно — розовые в ней мерцают света! Нет! у меня не хватает слов! — все замечательно в этой удивительной книге! Вспомните «Albatros'a», «Examen de Minuit», «Balcon»{102}, равного которому я еще ничего не видел в поэзии! Почти все шедевры. О, удивительный человек, свою горькую веру с утонченностью дэнди и плачем меланхолика так нежно совокупивший! Ведь это удивительные строки:
«...Jette ce livre saturnien,
Orgiaque et mélancholique»{103},
— «Orgiaque et mélancholique» — кто мог бы сказать проще и сильнее этого? Есть у Брюсова (на эту аналогию мне указал Эллис) строка:
... Мы с дрожью страсти и печали...{104}
но разве это можно сравнить с Бодлэром. Но я могу Вам указать более близкие строки — и это очень странно — ! — :
... Сижу ль меж юношей безумных —
Я предаюсь моим мечтам...{105}
Всмотритесь, Борис Николаевич, повнимательней в подкладку — в самую мрачную глубь этих двух стихотворений — Вы ясно увидите, что горькие слезы двух поэтов действительно друг друга одинаково светятся. Пушкин мог подписаться под строками Бодлэра, как и он не задумался бы подписаться под стихами Пушкина. Конечно, я чувствую, что у меня не хватает сил достаточно обосновать эту гипотезу, но я надеюсь, что Вы поверите мне и поймете меня.
Видели ли Вы, Борис Николаевич, новую книгу Брюсова: «Французские лирики XIX века»{106}? Я ее недавно видел у Вольфа, довольно долго просматривал и — знаете! — остался неудовлетворен. Переводы тех стихотворений, которые я видел в подлиннике, меня просто изумили. Почему, напр., «Avant que tu me t'en ailles — pâle eloile de matin» Верлена переведено хореем? У Верлена все что угодно, только не хорей (нельзя же
в самом деле считать это стихотворение хореическим на основании того, что одна — если не ошибаюсь — коротенькая строчка «Mille Cailles»{107} представляет из себя хорей?). Если Брюсов на это ответит (как он и сделал в предисловии к «Елене» Верхарна — но там на это имелись более веские основания), что — мол — и Жуковский изменял размер{108}, то, во-первых — чужими грехами свят не будешь, а, во-вторых, Жуковский еще не то проделывал со своими переводами, прямо заменяя эллинскую мораль своей собственной{109}. Мне такое оправдание совсем не нравится — оно, раньше всего — ничего и никого не оправдывает, а — потом — от него отдает небрежностью. И ведь так Бог знает куда можно зайти и в конце концов перевести Верленовскую «Etoile» как: