ЗООПАРК НОЧЬЮ
Зоопарк, зверосад, а по правде —
так зверотюрьма, —
В полумраке луны показал мне свои терема.
Остров львиного рыка
В океане трамвайного рева
Трепыхался, как рыбка
На песке у сапог рыболова.
И глухое сочувствие тихо во мне подымалось:
Величавость слонов, и печальная птичая малость,
И олень, и тюлень, и любое другое зверье
Задевали и трогали
Сердце мое.
В каждой клетке — глаза —
Словно с углями ящик…
Но проходят часы,
И все меньше горящих,
Потухает и гаснет в звериных глазах,
И несчастье
Спускается на тормозах…
Вот крылами накрыла орленка орлица,
Просто крыльями,
Просто птенца,
Просто птица.
Львица видит пустыню в печальном и
спутанном сне.
Белке снится, что стынет
Она на таежной сосне.
И старинное слово: «Свобода!»
И древнее: «Воля!»
Мне запомнились снова
И снова задели до боли.
Я рос в тени завода
И по гудку, как весь район, вставал —
Не на работу:
я был слишком мал —
В те годы было мне четыре года.
Но справа, слева, спереди — кругом
Ходил гудок. Он прорывался в дом,
Отца будя и маму поднимая.
А я вставал
И шел искать гудок, но за домами
Не находил:
Ведь я был слишком мал.
С тех пор, и до сих пор, и навсегда
Вошло в меня: к подъему ли, к обеду
Гудят гудки — порядок, не беда,
Гудок не вовремя — приносит беды.
Не вовремя в тот день гудел гудок,
Пронзительней обычного и резче,
И в первый раз какой-то странный, вещий
Мне на сердце повеял холодок.
В дверь постучали, и сосед вошел,
И так сказал — я помню все до слова:
— Ведь Ленин помер. —
И присел за стол.
И не прибавил ничего другого.
Отец вставал,
садился,
вновь вставал.
Мать плакала,
склонясь над малышами.
А я был мал
и что случилось с нами —
Не понимал.
Я на медные деньги учился стихам,
На тяжелую, гулкую медь,
И набат этой меди с тех пор не стихал,
До сих пор продолжает греметь.
Мать, бывало, на булку дает мне пятак,
А позднее — и два пятака.
Я терпел до обеда и завтракал так,
Покупая книжонки с лотка.
Сахар вырос в цене или хлеб дорожал —
Дешевизною Пушкин зато поражал.
Полки в булочных часто бывали пусты,
А в читальнях ломились они
От стиха,
от безмерной его красоты.
Я в читальнях просиживал дни.
Весь квартал наш
меня сумасшедшим считал,
Потому что стихи на ходу я творил,
А потом на ходу, с выраженьем, читал,
А потом сам себе: «Хорошо!» — говорил.
Да, какую б тогда я ни плел чепуху,
Красота, словно в коконе, пряталась в ней.
Я на медную мелочь
учился стиху.
На большие бумажки
учиться трудней.
Я жил над музыкальной школой.
Меня будил проворный, скорый,
Быстро поспешный перебряк:
То гармонисты, баянисты,
А также аккордеонисты
Гоняли гаммы так и сяк.
Позднее приходили скрипки,
Кларнет, гитара и рояль.
Весь день на звуке и на крике
Второй, жилой этаж стоял.
Все только музыки касалось —
Одной мелодии нагой,
И даже дом, как мне казалось,
Притопывает в такт ногой.
Он был проезжею дорогой —
Веселой, грязной и широкой,
Открытой настежь целый день
Для прущих к музыке людей.
Я помню их литые спины
И не забуду до конца
Замах рублевый кузнеца
Над белой костью пианино.
Как будто бы земля сама
На склоне лет брала уроки,
Гремели из дому грома́,
Певцы ревели, как пророки.
А наш второй этаж, жилой,
Оглохнув от того вокала,
Лежал бесшумною золой
Над красным пламенем вулкана.
Истощенный нуждой,
Истомленный трудом,
Блудный сын возвращается в отческий дом
И стучится в окно осторожно.
— Можно?
— Сын мой! Единственный! Можно!
Можно все. Лобызай, если хочешь, отца,
Обгрызай духовитые кости тельца.
Как приятно, что ты возвратился!
Ты б остался, сынок, и смирился.—
Сын губу утирает густой бородой,
Поедает тельца,
Запивает водой,
Аж на лбу блещет капелька пота
От такой непривычной работы.
Вот он съел, сколько смог.
Вот он в спальню прошел,
Спит на чистой постели.
Ему — хорошо!
И встает.
И свой посох находит.
И, ни с кем не прощаясь, уходит.
Не то чтобы попросту шлюха,
Не то чтоб со всеми подряд,
Но все-таки тихо и глухо
Плохое о ней говорят.
Но вот она замуж решает,
Бросает гулять наконец
И в муках ребенка рожает —
Белесого,
точно отец.
Как будто бы
содою с мылом,
Как будто отребья сняла,
Она отряхнула и смыла
Все то, чем была и слыла.
Гордясь красотою жестокой,
Она по бульвару идет,
А рядышком
муж синеокий
Блондина-ребенка несет.
Злорадный, бывалый, прожженный
И хитрый
бульвар
приуныл:
То сын ее,
в муках рожденный,
Ее от обид заслонил.
Перед войной я написал подвал
Про книжицу поэта-ленинградца
И доказал, что, если разобраться,
Певец довольно скучно напевал.
Я сдал статью и позабыл об этом,
За новую статью был взяться рад.
Но через день бомбили Ленинград —
И автор книжки сделался поэтом.
Все то, что он в балладах обещал,
Чему в стихах своих трескучих клялся,
Он выполнил — боролся, и сражался,
И смертью храбрых, как предвидел, пал.
Как хорошо, что был редактор зол
И мой подвал крестами переметил
И что товарищ, павший,
перед смертью
Его,
скрипя зубами,
не прочел.
Музыка на вокзале,
Играющая для всех:
Чтоб мимоездом взяли
Плач на память
и смех.
Многим ты послужила,
Начатая давно,
Песенка для пассажиров,
Выглянувших в окно.
Диктор какой-то нудный
Рядом с тобою живет:
Еже-почти-минутно
Режет тебя и рвет.
Все же в транзитном зале
Слушают не дыша.
Музыка на вокзале!
Значит, ты хороша.
Значит, гудки не мешают
Песне греметь с утра.
Музыка, ты большая.
Музыка, ты добра.
Не уставай, работай!
Век тебя слушать готов.
Словно море у борта —
Музыка вдоль поездов.
«Толпа на Театральной площади…»
Толпа на Театральной площади.
Вокруг столичный люд шумит.
Над ней четыре мощных лошади,
Пред ней экскурсовод стоит.
У Белорусского и Курского
Смотреть Москву за пять рублей
Их собирали на экскурсию —
Командировочных людей.
Я вижу пиджаки стандартные —
Фасон двуборт и одноборт,
Косоворотки аккуратные,
Косынки тоже первый сорт.
И старые и малолетние
Глядят на бронзу и гранит, —
То с горделивым удивлением
Россия на себя глядит.
Она копила, экономила,
Она вприглядку чай пила,
Чтоб выросли заводы новые,
Громады стали и стекла.
И нету робости и зависти
У этой вот России к той,
И та Россия этой нравится
Своей высокой красотой.
Задрав башку и тщетно силясь
Запомнить каждый новый вид,
Стоит хозяин и кормилец,
На дело рук своих
глядит.
Стихи, не вошедшие в книгу**