«Пристальность пытливую не пряча…»
Пристальность пытливую не пряча,
С диким любопытством посмотрел
На меня
угрюмый самострел.
Посмотрел, словно решал задачу.
Кто я — дознаватель, офицер?
Что дознаю, как расследую?
Допущу его ходить по свету я
Или переправлю под прицел?
Кто я — злейший враг иль первый друг
Для него, преступника, отверженца?
То ли девять грамм ему отвешено,
То ли обойдется вдруг?
Говорит какие-то слова
И в глаза мне смотрит,
Взгляд мой ловит,
Смотрит так, что в сердце ломит
И кружится голова.
Говорю какие-то слова
И гляжу совсем не так, как следует.
Ни к чему мне страшные права:
Дознаваться или же расследовать.
«Я судил людей и знаю точно…»
Я судил людей и знаю точно,
Что судить людей совсем не сложно, —
Только погодя бывает тошно,
Если вспомнишь как-нибудь оплошно.
Кто они, мои четыре пуда
Мяса, чтоб судить чужое мясо?
Больше никого судить не буду.
Хорошо быть не вождем, а массой.
Хорошо быть педагогом школьным,
Иль сидельцем в книжном магазине,
Иль судьей… Каким судьей? Футбольным:
Быть на матчах пристальным разиней.
Если сны приснятся этим судьям,
То они во сне кричать не станут.
Ну, а мы? Мы закричим, мы будем
Вспоминать былое неустанно.
Опыт мой особенный и скверный —
Как забыть его себя заставить?
Этот стих — ошибочный, неверный.
Я не прав.
Пускай меня поправят.
Сегодня я ничему не верю:
Глазам — не верю.
Ушам — не верю.
Пощупаю — тогда, пожалуй, поверю,
Если на ощупь — все без обмана.
Мне вспоминаются хмурые немцы,
Печальные пленные 45-го года,
Стоявшие — руки по швам — на допросе,
Я спрашиваю — они отвечают.
— Вы верите Гитлеру? — Нет, не верю.
— Вы верите Герингу? — Нет, не верю.
— Вы верите Геббельсу? — О, пропаганда!
— А мне вы верите? — Минута молчанья.
— Господин комиссар, я вам не верю.
Все пропаганда. Весь мир — пропаганда.
Если бы я превратился в ребенка,
Снова учился в начальной школе,
И мне бы сказали такое:
Волга впадает в Каспийское море!
Я бы, конечно, поверил. Но прежде
Нашел бы эту самую Волгу,
Спустился бы вниз по течению к морю,
Умылся его водой мутноватой
И только тогда бы, пожалуй, поверил.
Лошади едят овес и сено!
Ложь! Зимой 33-го года
Я жил на тощей, как жердь, Украине.
Лошади ели сначала солому,
Потом — худые соломенные крыши,
Потом их гнали в Харьков на свалку.
Я лично видел своими глазами
Суровых, серьезных, почти что важных
Гнедых, караковых и буланых,
Молча, неспешно бродивших по свалке.
Они ходили, потом стояли,
А после падали и долго лежали,
Умирали лошади не сразу…
Лошади едят овес и сено!
Нет! Неверно! Ложь, пропаганда.
Все — пропаганда. Весь мир — пропаганда.
В части выписывали «Вечерки»,
Зная: вечерние газеты
Предоставляют свои страницы
Под квадратики о разводах.
К чести этой самой части
Все разводки получали
По изысканному посланью
С предложеньем любви и дружбы.
Было не принято ссылаться
Ни на «Вечерки», ни на мужа,
Сдуру бросившего адресатку.
Это считалось нетактичным.
Было тактично, было прилично,
Было даже совсем отлично
Рассуждать об одиночестве
И о сердце, жаждущем дружбы.
Кроме затянувшейся шутки
И соленых мужских разговоров,
Сердце вправду жаждало дружбы
И любви и всего такого.
Не выдавая стрижки короткой,
Фотографировались в фуражках
И обязательно со значками
И обаятельной улыбкой.
Некоторые знакомые дамы
Мне показывали со смехом
Твердые квадратики фото
С мягкими надписями на обороте.
Их ответов долго ждали,
Ждали и не дождались в части.
Там не любили писать повторно:
Не отвечаешь — значит, не любишь.
Впрочем, иные счастливые семьи
Образовались по переписке,
И, как семейная святыня,
Корреспонденция эта хранится:
В треугольник письма из части
Вложен квадратик о разводе
И еще один квадратик —
Фотографии твердой, солдатской.
Досрочная ранняя старость,
Похожая, на пораженье,
А кроме того — на усталость.
А также — на отраженье
Лица
в сероватой луже,
В измытой водице ванной:
Все звуки становятся глуше,
Все краски темнеют и вянут.
Куриные вялые крылья
Мотаются за спиною.
Все роли мои — вторые! —
Являются передо мною.
Мелькают, а мне — не стыдно.
А мне — все равно, все едино.
И слышно, как волосы стынут
И застывают в седины.
Я выдохся. Я — как город,
Открывший врагу ворота.
А был я — юный и гордый
Солдат своего народа.
Теперь я лежу на диване.
Теперь я хожу на вдуванья.
А мне — приказы давали.
Потом — ордена давали.
Все, как ладонью, прикрыто
Сплошной головною болью —
Разбито мое корыто.
Сижу у него сам с собою.
Так вот она, середина
Жизни.
Возраст успеха.
А мне — все равно.
Все едино.
А мне — наплевать. Не к спеху.
Забыл, как спускаться с лестниц.
Не открываю ставен.
Как в комнате,
Я в болезни
Кровать и стол поставил.
И ходят в квартиру нашу
Дамы второго разряда,
И я сочиняю кашу
Из пшенного концентрата.
И я не читаю газеты,
А книги — до середины.
Но мне наплевать на это.
Мне все равно. Все едино.
В сутках было два часа — не более,
Но то были правильные два часа!
Навзничь опрокидываемый болью,
Он приподнимался и писал.
Рук своих уродливые звезды
Сдавливая в комья-кулаки,
Карандаш ловя, как ловят воздух,
Дело доводил он до строки.
Никогда еще так не писалось,
Как тогда, в ту старость и усталость,
В ту болезнь и боль, в ту полусмерть!
Все казалось: две строфы осталось,
Чтоб в лицо бессмертью посмотреть.
С тихой и внимательною злобой
Глядя в торопливый циферблат,
Он, как сталь выдерживает пробу,
Выдержал балладу из баллад.
Он загнал на тесную площадку —
В комнатенку с видом на Москву —
Двух противников, двух беспощадных,
Ненавидящих друг друга двух.
Он истратил всю свою палитру,
Чтобы снять подобие преград,
Чтоб меж них была одна политика —
Этот новый двигатель баллад.
Он к такому темпу их принудил,
Что пришлось скрести со всех закут
Самые весомые минуты —
В семьдесят и более секунд.
Стих гудел, как самолет на старте,
Весь раскачиваемый изнутри.
Он скомандовал героям: «Шпарьте!»
А себе сказал: «Смотри!»
Дело было сделано. Балладу
Эти двое доведут до ладу.
Вот они рванулися вперед!
Точка. Можно на подушки рухнуть,
Можно свечкой на ветру потухнуть.
А баллада — и сама дойдет!
«В поэзии красна изба — углами…»
В поэзии красна изба — углами.
Чтобы — четыре! И чтоб все — свои!
Чтобы доска не пела под ногами
Чужие песни, а пела бы мои.
То, что стоит — не шатко и не валко,
Из всех квартир единственное — дом! —
Воздвигнуто не прихотью зеваки,
Но поперечных пильщиков трудом.
Тот труд — трудней, чем пильщиков
продольных,
И каторжнее всех иных работ,
Зато достойным домом для достойных
Мой деревянный памятник встает.
Корней я сроду не пустил. Судьба.
Но вместо них я вколотил тесины.
Мой герб не дуб — дубовая изба!
Корчуйте, ежели достанет силы.
«Я не могу доверить переводу…»