Ознакомительная версия.
[1827]
НА ГРЕЧЕСКУЮ КОМНАТУ В ДОМЕ КНЯГИНИ ЗИНАИДЫ ВОЛКОНСКОЙ В МОСКВЕ
Я следовал во мгле по черному эбену
За звездоокою в хитоне белотканом.
Где я? За Летою? Иль мумией нетленной,
Мощами городов лежит здесь Геркуланум?
О нет! Весь древний мир восстал здесь из былого
По слову Красоты, хоть и не ожил снова.
Мир мозаичный весь! В нем каждая частица
Величья памятник, искусство в ней таится.
Тут не решаешься на камень ставить ногу
Глядит с него лицо языческого бога:
Стыдясь за свой позор, гневливо он взирает
На тех, кто древнее величье попирает,
И снова прячется во мраморное лоно,
Откуда был добыт резцом во время оно.
Вот усыпальницы, ваятелей творенья,
Должны бы прах царей хранить от оскорбленья,
Но сами выглядят, как прах непогребенный.
Вот снятая глава неведомой колонны
Вся искалечена, среди своей же пыли,
Валяется теперь, как череп на могиле.
А вот и обелиск, пришлец из Мицраима,
Едва он держится, так стар; но ясно зримы
На нем загадочного вида начертанья:
То древних сфинксов речь, лишенная звучанья.
Глубокий смысл таят иероглифы эти!
Сном летаргическим здесь спит тысячелетья
Мысль, в бальзамическое ввергнутая ложе,
Как мумия, цела, но не воскресла все же!
Но, смертный, не одни творения людские
Зуб времени берет, – крошит он грудь стихии;
Вот брошен на песок осколок самоцвета:
Как солнце, самоцвет сверкал в былые лета,
Покуда весь свой блеск он наконец не вылил
И, как погасшая звезда, не обессилел.
Цела среди руин лишь статуя Сатурна
Да около нее коринфской бронзы урна,
Проснулась искра в ней, живет, не угасает.
Эллады гений там, быть может, воскресает?
Он поднял голову и вот, сверкнув очами,
На крыльях радужных летит венчать лучами
И дремлющих богинь, и олимпийцев лица,
И твой прелестный лик, о нимфа-проводница.
О, пусть все боги спят в стране воспоминаний
Своими бронзовыми, мраморными снами,
Тебя б лишь пробудил, о нимфа-проводница,
Тот, самый юный, бог, что и поныне чтится.
Но он на виноград сменил Венеры лоно
И перси алые посасывает сонно.
Великий грех, коль мы без жертв божка оставим!
О нимфа чудная! Мы набожность проявим!
Нет, смотрит свысока прелестнейшее око!
И жезл Меркурия не бил бы столь жестоко!
Надежды рушились. Безжалостно и строго
Душе в краю блаженств сказали: «Прочь с порога!»
В мир смертных я вернусь о чем оповещая?
Ах, расскажу, что был на полдороге к раю.
Душа, полускорбя, уж полуликовала,
И райская мне речь вполголоса звучала
Сквозь райский полусвет в смешенье с полутенью,
И получил, увы, я только полспасенья!
Москва, 1827
О, если б небеса мне подарили крылья,
Что рвутся в вышину, как дух мятежный мой,
Все ветры б одолел, без устали парил я
И долетел туда, где взор сияет твой.
Потом готов навек я превратиться в птицу,
Чтоб крылья подостлать ковром к твоим ногам,
Когда уж не смогу я в небо возноситься,
Покорствуя любви и времени богам.
Заступница моя в дни горя и печали,
Вознагради за то, что я в разлуке чах:
Подумай – небеса твоим молитвам вняли,
И радость пусть сверкнет огнем в твоих глазах.
О, если претерпеть свои я мог мученья
И боль перенести чужих сумел я мук,
Тебе обязан я. С тех пор мое стремленье
Жить, чтоб тебя за то благодарить, мой друг.
О легкомысленный! Ужель земным даяньем
Тебя, небесную, могу вознаградить?
Ты на уста мои кладешь печать молчанья,
И должен чувства я в душе своей таить.
Но в небе знают всё, как люди б ни скрывали,
И там ведется счет всем подвигам твоим:
Пером из хрусталя на каменной скрижали
Записывает их вседневно херувим.
[1827]
НЕЗНАКОМОЙ СЕСТРЕ МОЕЙ ПРИЯТЕЛЬНИЦЫ
Когда судьбы жестокий приговор
Порой друзей навеки разлучает,
Звезду избрав, к ней устремляют взор,
Она сердца их вновь соединяет,
И, нимбом той звезды обручены,
Они былые вспоминают сны.
Но есть звезда милей светил небесных,
Роднит людей, друг другу неизвестных.
Пока она блестит на нашем небе,
Взгляд, обращенный к ней, и мне дари.
Когда ж тебе ее закинет жребий,
Глядеть на вас я буду до зари.
О, если было б суждено судьбою
Ее нам вечно видеть пред собою!
[1 октября 1827 г. Москва]
Поздно ночью из похода
Воротился воевода.
Он слугам велит молчать;
В спальню кинулся к постеле;
Дернул полог… В самом деле!
Никого; пуста кровать.
И, мрачнее черной ночи,
Он потупил грозны очи.
Стал крутить свой сивый ус…
Рукава назад закинул,
Вышел вон, замок задвинул;
«Гей, ты, – кликнул, – чертов кус!
А зачем нет у забора
Ни собаки, ни затвора?
Я вас, хамы!.. Дай ружье;
Приготовь мешок, веревку
Да сними с гвоздя винтовку.
Ну, за мною!.. Я ж ее!»
Пан и хлопец под забором
Тихим крадутся дозором,
Входят в сад – и сквозь ветвей,
На скамейке, у фонтана,
В белом платье, видят, панна
И мужчина перед ней.
Говорит он: «Все пропало,
Чем лишь только я, бывало,
Наслаждался, что любил:
Белой груди воздыханье,
Нежной ручки пожиманье…
Воевода все купил.
Сколько лет тобой страдал я,
Сколько лет тебя искал я!
От меня ты отперлась.
Не искал он, не страдал он,
Серебром лишь побряцал он,
И ему ты отдалась.
Я скакал во мраке ночи
Милой панны видеть очи,
Руку нежную пожать;
Пожелать для новоселья
Много лет ей и веселья,
И потом навек бежать».
Панна плачет и тоскует,
Он колени ей целует,
А сквозь ветви те глядят,
Ружья наземь опустили,
По патрону откусили,
Вбили шомполом заряд.
Подступили осторожно.
«Пан мой, целить мне не можно,
Бедный хлопец прошептал.
Ветер, что ли, плачут очи,
Дрожь берет; в руках нет мочи,
Порох в полку не попал».
«Тише ты, гайдучье племя!
Будешь плакать, дай мне время!
Сыпь на полку… Наводи…
Цель ей в лоб. Левее… выше.
С паном справлюсь сам. Потише;
Прежде я; ты погоди».
Выстрел по саду раздался.
Хлопец пана не дождался;
Воевода закричал,
Воевода пошатнулся…
Хлопец, видно, промахнулся:
Прямо в лоб ему попал.
[Конец 1827 г.]
Три у Будрыса сына, как и он, три литвина.
Он пришел толковать с молодцами.
«Дети! седла чините, лошадей проводите
Да точите мечи с бердышами.
Справедлива весть эта: на три стороны света
Три замышлены в Вильне похода.
Паз идет на поляков, а Ольгерд на прусаков,
И на русских Кестут-воевода.
Люди вы молодые, силачи удалые
(Да хранят вас литовские боги!),
Нынче сам я не еду, вас я шлю на победу;
Трое вас, вот и три вам дороги.
Будет всем по награде: пусть один в Новеграде
Поживится от русских добычей,
Жены их, как в окладах, в драгоценных нарядах,
Домы полны, богат их обычай.
А другой от прусаков, от проклятых крыжаков,
Может много достать дорогого,
Денег с целого света, сукон яркого цвета,
Янтаря – что песку там морского.
Третий с Пазом на ляха пусть ударит без страха.
В Польше мало богатства и блеску,
Сабель взять там не худо; но уж верно оттуда
Привезет он мне на дом невестку.
Нет на свете царицы краше польской девицы.
Весела – что котенок у печки
И как роза румяна, а бела, что сметана;
Очи светятся будто две свечки!
Был я, дети, моложе, в Польшу съездил я тоже
И оттуда привез себе женку;
Вот и век доживаю, а всегда вспоминаю
Про нее, как гляжу в ту сторонку».
Сыновья с ним простились и в дорогу пустились.
Ждет, пождет их старик домовитый,
Дни за днями проводит, ни один не приходит.
Будрыс думал: уж, видно, убиты!
Снег на землю валится, сын дорогою мчится,
И под буркою ноша большая.
«Чем тебя наделили? что там? Ге! не рубли ли?»
«Нет, отец мой; полячка младая».
Снег пушистый валится; всадник с ношею мчится,
Черной буркой ее покрывая.
«Что под буркой такое? Не сукно ли цветное?»
«Нет, отец мой; полячка младая».
Снег на землю валится, третий с ношею мчится,
Черной буркой ее прикрывает.
Старый Будрыс хлопочет и спросить уж не хочет,
А гостей на три свадьбы сзывает.
[Конец 1827 г.]
Касыда с арабского
Поднимите верблюдов на резвые ноги!
Покидаю вас, братья, для бранной тревоги.
Время в путь. Приторочены вьюки ремнями,
Ночь тепла, и луна заблистала над нами.
Как в защиту от зноя есть тень у колодца,
Так для мужа укрытье от срама найдется,
И добро ему, если спасет его разум
От лукавых соблазнов и гибели разом.
Отыщу я друзей, незнакомых с изменой,
Буду рыскать по следу с голодной гиеной,
С пестрым барсом и волком охотиться вместе.
Нет меж них недоумков, забывших о чести,
Тайны друга хранить не умеющих свято
И коварно в беде покидающих брата.
За обиду они добиваются крови,
Храбрецы! Все же я и храбрей и суровей.
Первый мчусь на врага и отставших не кличу,
Но стою в стороне, если делят добычу:
Жадность тут во главе со сноровкой своею;
Я же скромно довольствуюсь тем, что имею,
И ни с чьим не сравнится мое благородство,
И достойно несу я свое превосходство.
Я не вспомню вас, братья мои, средь скитаний.
Не связал я вас узами благодеяний,
К вам не льнуло вовек мое сердце мужское;
У меня остается товарищей – трое:
Сердце жаркое, чуждое трусости злобной;
Лук, изогнутый шее верблюда подобно;
Меч за поясом шитым с цветной бахромою…
Тот ли лук мой точеный с тугой тетивою,
Что, стрелу отпустив, стонет грустно и тонко,
Словно мать, у которой отняли ребенка.
Не хозяйка мне алчность, что в прахе влачится
И, вспугнув жеребенка, доит кобылицу;
Я не трус, что за женским подолом плетется
И без женской подсказки воды не напьется;
Непугливое сердце дано мне: от страха
Не забьется оно, словно малая птаха;
Я чуждаюсь гуляк, до рассвета не спящих,
Завивающих кудри и брови сурьмящих.
Разве ночь хоть однажды с пути меня сбила,
Окружила туманом, песком ослепила?
На верблюде лечу – кипяток под ногами,
Щебень брызжет, вздымаются искры снопами,
И о голоде лютом средь жгучей пустыни
Я вовеки не вспомню в надменной гордыне,
Утоляю свой голод клубящейся пылью,
Чтобы он своему подивился бессилью.
Я имел бы, коль в вашем остался бы стане,
И еды и напитков превыше желаний,
Но душа восстает в эту злую годину
И покинет меня, если вас не покину;
Жажда мести мне печень скрутила в утробе,
Словно нить, что прядильщица дергает в злобе.
Я чуть свет натощак выхожу, как голодный
Волк, глотающий ветер пустыни бесплодной,
За добычей спешащий в овраг из оврага
Осторожный охотник, бездомный бродяга.
Воет волк. Он устал. Он измучился, воя,
Вторит брату голодному племя худое,
И бока их запавшие вогнуты, точно
Еле видимый в сумраке месяц восточный.
Лязг зубов – будто стрел шевеленье сухое
Под рукой колдуна иль пчелиного роя
Шум, когда он, как черная гроздь, с небосвода
Упадет на решетку в саду пчеловода.
Злобно блещут глаза, ослабели колена,
Пасть разверста, подобно расщепу полена;
Воет волк, вторят волки на взгорье пустынном,
Словно жены и матери над бедуином.
Смолк – другие умолкли. Ему полегчало,
И приятен был стон его стае усталой,
Будто в общности голода есть утоленье…
Воет снова – и вторят ему в отдаленье.
Наконец обрывается жалоба волчья.
Чем напрасно рыдать, лучше мучиться молча.
Еду, жаждой томимый. За мной к водопою
Мчатся страусы шумной нестройной толпою.
Не обгонит меня их вожак быстроногий,
Подъезжаю, – они отстают по дороге.
Дале мчусь. Птицы рвутся к воде замутненной.
Зоб раздут, клюв, над желтой водою склоненный,
Служит вестником жалкой их радости. Мнится,
На привале, шумя, караван суетится.
То в пески отбегут, то опять у колодца
Окружают кольцом своего полководца;
Наконец, из воды клювы крепкие вынув,
Удаляются, точно отряд бедуинов.
Мне подруга – сухая земля. Не впервые
Прижимать к ее лону мне плечи худые,
Эти тощие кости, сухие, как трости,
Что легко сосчитать, как игральные кости.
Снова слышу призывы военного долга,
Потому что служил ему верно и долго.
Как мячом, моим духом играет несчастье,
Плоть по жребию мне раздирают на части
Все недуги, сойдясь над постелью моею;
Неотступные беды мне виснут на шею;
Что ни день, как припадки горячки, без счета
За заботой меня посещает забота;
Надо мною, как скопище птиц над рекою,
Вьется стая тревог, не дает мне покоя,
Отмахнешься сто раз от крикливой их тучи,
Нападает опять караван их летучий…
В зной сную босиком по пескам этим серым,
Дочь пустыни – гадюка мне служит примером.
И в богатстве и в неге я жил от рожденья,
Но возрос – и окутал одеждой терпенья
Грудь, подобную львиной; и обувь упорства
Я надел, чтоб скользить по земле этой черствой.
В жгучий зной без палатки, в ночи без укрытья
Весел я, ибо жизни привык не щадить я.
В пору счастья излишеств бежал я сурово,
Не был пойман я леностью, пустоголовой.
Чутким ухом внимал ли я сплетне лукавой?
Клеветою боролся ли с чьей-нибудь славой?
Я ту черную ночь позабуду едва ли,
Столь холодную ночь, что арабы сжигали,
Греясь, луки свои и пернатые стрелы,
В бой спешил я средь мрака, могучий и смелый;
Пламень молний летел впереди как вожатый,
Были в свите моей гром и ужас крылатый.
Так – вдовство и сиротство посеял я щедро,
Ночь меня приняла в свои черные недра,
Утром я в Гумаизе лежал утомленный;
И бежала молва по стране опаленной.
Вражьи толпы шумели, друг друга встречая,
Вопрошала одна, отвечала другая:
«Вы слыхали, как ночью ворчала собака,
Словно дикого зверя почуя средь мрака
Иль услышав, как птица крылами взмахнула?
Заворчала собака и снова заснула…
Уж не Див ли столь многих убил, пролетая?
Человек?.. Нет, немыслима ярость такая…»
Днем, когда небосвод полыхал, пламенея,
И от зноя в пустыне запрыгали змеи,
Снял чалму и упал я на гравий кипящий.
Мне на темя обрушился пламень палящий,
Космы грязных волос залепили мне веки
Колтуном, благовоний не знавшим вовеки.
Жестко лоно пустыни, лежащей пред нами,
Словно кожа щита. И босыми норами
Я ее исходил без воды и без хлеба;
Видел скалы я там, подпиравшие небо,
И на скалы, как пес, я взбирался по щебню;
Видел я антилоп, посещавших их гребни.
В белоснежном руне, словно девушки в длинных
Белых платьях, стояли они на вершинах;
И, пока я взбирался, хватаясь за камни,
Стадо их без тревоги смотрело в глаза мне,
Будто я их вожатый с рогами кривыми…
То крестца своего он касается ими,
То за выступ скалы зацепясь на вершине,
Повисает на них в бирюзовой пустыне…
[1828]
Ознакомительная версия.