(К дочке, вошедшей с вином.)
Ставь сюда, Джульетта.
Так. Пейте, сударь. Солнце, — не вино!
Прохожий.
(чокается)
За ваше… Эх, душистое какое!
И дочь у вас — хорошая… Джульетта,
душа, где твой Ромео?
Жена.
(смеется)
Прохожий.
Так… Она сама узнает
когда-нибудь…
Джульетта.
Прохожий.
Джульетта.
Муж.
(к жене)
Жена.
Спит у себя — и чмокает во сне,
как малое дитя…
Прохожий.
Он очень стар —
ваш дедушка?
Муж.
Лет семьдесят, пожалуй…
Не знаем мы…
Жена.
Ведь он нам не родня:
мы дедушкой его прозвали сами.
Джульетта.
Прохожий.
Муж.
Да то-то
оно и есть, что мы не знаем… Как-то,
минувшею весною, появился
в деревне старец, — видно, издалека.
Он имени не помнил своего,
на все вопросы робко улыбался…
Его сюда Джульетта привела.
Мы накормили, напоили старца:
он ворковал, облизывался, жмурясь,
мне руку мял с блаженною ужимкой, —
а толку никакого: видно, разум
в нем облысел… Его мы у себя
оставили, — Джульетта упросила…
И то сказать: он неженка, сластена…
Недешево обходится он нам.
Жена.
Не надо, муж, — он — старенький…
Муж.
Да что же, —
я ничего… так, — к слову… Пейте, сударь!
Прохожий.
Спасибо, пью; спасибо… Впрочем, скоро
домой пора… Вот дождь… Земля-то ваша
задышит!
Муж.
Слава Богу! Только это
одна игра — не дождь. Глядите, солнце
уж сквозь него проблескивает… эх!..
Прохожий.
Муж.
Вот вы, сударь,
любуетесь — а нам-то каково?
Ведь мы — земля. Все думы наши — думы
самой земли… Мы чувствуем, не глядя,
как набухает семя в борозде,
как тяжелеет плод… Когда от зноя
земля горит и трескается, — так же
у нас ладони трескаются, сударь!
А дождь пойдет — мы слушаем тревожно —
и молим про себя: «Шум, свежий шум,
не перейди в постукиванье града!..»
И если этот прыгающий стук
об наши подоконники раздастся, —
тогда, тогда мы затыкаем уши,
лицо в подушки прячем, — словно трусы
при перестрелке дальней! Да — немало
у нас тревог… Недавно вот, — на груше
червь завелся — большущий, в бородавках,
зеленый черт! А то — холодной сыпью
тля облепит молоденькую ветвь…
Вот и крутись!
Прохожий.
Зато какая гордость
для вас, какая радость, — получать
румяное, душистое спасибо
деревьев ваших!
Жена.
Дедушка — вот тоже —
прилежно ждет каких-то откровений,
прикладывая ухо то к коре,
то к лепестку… Мне кажется, — он верит,
что души мертвых в лилиях, в черешнях
потом живут.
Прохожий.
Не прочь я был бы с ним
потолковать… люблю я этих нежных
юродивых…
Жена.
Как погляжу на вас —
мне ваших лет не высчитать. Как будто
не молоды, а вместе с тем… не знаю…
Прохожий.
А ну прикиньте, угадайте.
Муж.
Мирно
вы прожили, должно быть. Ни морщинки
на вашем лбу…
Прохожий.
(Смеется.)
Если б
все записать… Подчас я сам не верю
в свое былое! От него пьянею,
как вот — от вашего вина. Я пил
из чаши жизни залпами такими,
такими… Ну и смерть порой толкала
под локоть… Вот, — хотите вы послушать
рассказ о том, как летом, в девяносто
втором году, в Лионе, господин
де Мэриваль, — аристократ, изменник,
и прочее, и прочее — спасен был
у самой гильотины?
Жена.
Прохожий.
Мне было двадцать лет
в тот буйный год. Громами Трибунала
я к смерти был приговорен, — за то ли,
что пудрил волосы{119}, иль за приставку
пред именем моим, — не знаю: мало ль
за что тогда казнили… В тот же вечер
на эшафот я должен был явиться, —
при факелах… Палач был, кстати, ловкий,
старательный: художник, — не палач.
Он своему парижскому кузену
все подражал, — великому Самсону{120}:
такую же тележку он завел,
и головы отхваченные — так же
раскачивал, за волосы подняв…
Вот он меня повез. Уже стемнело,
вдоль черных улиц зажигались окна
и фонари. Спиною к ветру сидя
в тележке тряской и держась за грядки
застывшими руками, думал я, —
о чем? — да все о пустяках каких-то, —
о том, что вот — платка не взял с собою,
о том, что спутник мой — палач — похож
на лекаря почтенного… Недолго
мы ехали. Последний поворот —
и распахнулась площадь, посредине
зловеще озаренная… И вот,
когда палач, с какой-то виноватой
учтивостью, помог мне слезть с тележки —
и понял я, что кончен, кончен путь,
тогда-то страх схватил меня под горло…
И сумрачное уханье толпы, —
глумящейся, быть может, (я не слышал), —
движенье конских крупов, копья, ветер,
чад факелов пылающих — все это
как сон пошло, и я одно лишь видел,
одно: там, там, высоко в черном небе,
стальным крылом косой тяжелый нож
меж двух столбов висел, упасть готовый,
и лезвие, летучий блеск ловя,
уже как будто вспыхивало кровью!
И на помост, под гул толпы далекой,
я стал всходить — и каждая ступень
по-разному скрипела. Молча сняли
с меня камзол и ворот до лопаток
разрезали… Доска была, — что мост
взведенный: к ней — я знал — меня привяжут,
опустят мост, со стуком вниз качнусь,
между столбов ошейник деревянный
меня захлопнет, — и тогда, тогда-то
смерть, с грохотом мгновенным, ухнет сверху!
И вот не мог я проглотить слюну,
предчувствием ломило мне затылок,
в висках гремело, разрывалась грудь
от трепета и топота тугого, —
но, кажется, я с виду был спокоен…
Жена.
О, я кричала бы, рвалась бы, — криком
пощады я добилась бы… Но как же,
но как же вы спаслись?
Прохожий.
Случилось чудо…
Стоял я, значит, на помосте. Рук
еще мне не закручивали. Ветер
мне плечи леденил… Палач веревку
какую-то распутывал. Вдруг — крик:
«Пожар!» — и в тот же миг всплеснуло пламя
из-за перил, и в тот же миг шатались
мы с палачом, боролись на краю
площадки… Треск, — в лицо пахнуло жаром,
рука, меня хватавшая, разжалась, —
куда-то падал я, кого-то сшиб,
нырнул, скользнул в потоки дыма, в бурю
дыбящихся коней, людей бегущих, —
«Пожар! пожар!» — все тот же бился крик,
захлебывающийся и блаженный!
А я уже был далеко! Лишь раз
я оглянулся на бегу и видел —
как в черный свод клубился дым багровый,
как запылали самые столбы
и рухнул нож, огнем освобожденный!
Жена.
Муж.
Да! Тот, кто смерть увидел,
уж не забудет… Помню, как-то воры
в сад забрались. Ночь, темень, жутко… Снял я
ружье с крюка…
Прохожий.
(задумчиво перебивает)