Озеро Нойзидлерзее
Поздно ночью, с кочкарника, с плавней сырых
душный ветер внезапно подул.
Переполнилась пеной пустынная тьма,
и лизала песок водяная кайма,
донося нарастающий гул.
Отступала куда-то озерная зыбь,
чуть поблескивая, как слюда,
и до самой венгерской границы пески
обнажались, намытые руслом реки,
и спадала, спадала вода.
Чешуей забурлил, ощетинился ил
исчезающей влаге вослед,
и над озером чаичий вихорь повис,
то взлетая, то хлопьями падая вниз,
застилая пришедший рассвет.
Птицы жадною тучей слетелись сюда,
чтоб сожрать хоть кусок про запас,
и ушли, одурев, огрузнев от возни,
всю озерную ширь исклевали они,
и не место здесь людям сейчас.
И свинцом отражается в небе вода,
и земля прибирается тьмой.
Виноград, что ни день, все зрелей и зрелей,
но не время об этом: с озерных полей
снова тянет гнильем и чумой.
У последнего квартала,
где усадьбы деревень,
отступив, берут начало,
бродит ветер целый день.
А над городом полого
темный дым из труб идет —
над железною дорогой
испаренья нечистот.
Кочаны взирают с грядок;
дремлет утварь; в кладовой
удивительный порядок;
час дневной и час ночной
бродят по террасе ветхой,
в сад выходят сквозь окно,
виснут яблоком под веткой
и в стаканы льют вино.
Магазины возле зданий
вырастают что ни день,
на прилавках — трубки, ткани,
сувениры, дребедень,
тут — консервы, там — циновки.
На клочке — отсель досель —
кружится без остановки
заводная карусель.
Остекляневших небес потолок,
рдяная кисть у развилки дорог:
мак дозревает и жатвина мокнет,
только рябина горит и не блекнет.
Ссохлась улитка, заснула пчела,
изморозь мясо плодов проняла,
ум над оградой тягуч, одинаков —
шорохи гусениц, посвисты шпаков.
Бьет паутинку осенний озноб,
ищут покоя вьюнок и укроп,
вот и рябина уходит далече,
рдяные гроздья взваливши на плечи.
Тихо коробочка мака жужжит.
В смерти — рожденье. Вьюнок задрожит,
ягоды вспыхнут, пшеница поляжет,
все это знают, а кто-то расскажет.
Возле развилки дорожной стою
перед рябиной, на самом краю —
короток век мой… Погибну ль напрасно,
или же вспыхну рябиною красной?
Шевелит зеленую пшеницу
легкая предутренняя мгла,
кроет рябью мутную водицу,
что в канаву с глиной натекла.
Жар в печи растет неукротимо —
предрассветный холодок исчез;
а глаза слезятся в клочьях дыма,
и потеет глиняный замес.
Я за комом ком
положу рядком,
выжму влагу и замкну в печи
и в разгаре дня
выну из огня
первые большие кирпичи.
По полю бредет батрак, вздыхая,
над землей склоняясь тяжело.
От каркаса дрожь плывет глухая,
и неровно дребезжит стекло —
колокол вдали звонит к обедне, —
наскоро свою похлебку съем —
всю одежду скину до последней,
только не отмыться мне ничем.
А песок, песок
мне на кожу лег,
он шуршит под каждым волоском —
все полно песком,
в горле горький ком —
не проглотишь с козьим молоком.
Винно-желтая луна застыла
на сосне, и онемел камыш.
Слабый жар проходит сквозь стропила,
и сквозь сон я слышу эту тишь.
День за днем идет неторопливо,
лишь в субботу я зайду в шинок —
мужики подвинутся брезгливо,
только покажусь я на порог.
Что ж, вино, вино
мне принесено,
и шинкарь опять деньгу берет.
И плывет с равнин
песня желтых глин —
и плевать на всех, кто не поет.
Кирпичи набросаны вповалку,
зреют зерна и текут в амбар,
как слюда, над поперечной балкой
нависает сумрачный угар —
под навесом сонный запах мака,
комья глины сохнут под стеной;
мотыльки летят из полумрака,
и ничуть не громче голос мой.
Одинок и дик,
в наготе велик
сажею покрытый кочегар,
в час, когда в печи
изошел в ночи
и вконец остыл последний жар.
Где на равнину свернула речная струя,
где обросли тополями дороги края,
бедное кладбище путник в лощине найдет:
низкий забор, проржавелые створки ворот.
Только кресты украшают могил бугорки,
на перекладинах нет ни единой строки.
Будто, нахлынув, все надписи смыла вода.
Имя утратив, заснули они навсегда.
Здесь и тщедушный, и сильный навеки затих.
Бабы брюхатые, дети во чреве у них.
Все, что тревожило, мучило или влекло —
было что было, — на свете пришлось тяжело.
В гальке у берега много косматой травы,
доброй к живущим и ласковой к тем, кто мертвы;
кладбище в зелень настойчиво прячет бурьян.
Хрипло кричит на болотистой пойме баклан.
Только крестьянин молитву порою прочтет,
выждет минуту и снова свой плуг поведет.
Места довольно для каждого, и в тишине
светятся воды, и город на той стороне.
Над недвижным руслом старицы, куда
затекла весною и цветет вода,
у начала тракта, к насыпи впритир —
деревянный, ветхий уцелел трактир.
Выкрашена в зелень каждая доска,
прямо под террасой — топкая река,
к обомшелым сваям вот уж сколько лет
тянется последним стеблем очерет.
Здесь уху в охотку ест рыбачий люд,
городские тоже ужинать идут,
отдыхают, глядя на нехитрый скарб:
не в урон карману запеченный карп.
Задевая гравий, прочь ползет баржа,
наплывает вечер, тишина свежа,
и река струится между берегов,
отделив собою город от лугов.
О вине, быть может, белом и сухом
кто-нибудь и скажет — мол, шибает мхом, —
это — с непривычки: не сгубить вина
зеленью и сладкой плотью сазана.
Ты с рыбачьим краем слит сейчас в одно:
старица, трактирщик, местное вино,
женщина напротив, — только все белей
полоса тумана от глухих полей.
Мы, разделившие с пылью летящей судьбу
Мы, разделившие с пылью летящей судьбу,
мы, у которых начертана гибель на лбу,
мы у которых и общего — разве что цель,
все-таки многого алчем и жаждем досель:
хлеба от хлеба, который без нас испекли,
плоти от плоти (как мы стосковались вдали!),
силы от силы, что стала добычею тьмы,
места от места, с которого изгнаны мы.
Мы, что все время сбивались с прямого пути,
свято желая хоть что-то святое найти —
окаменели сердцами, никто не припас
времени на доброту и на мудрость для нас.
Сделай же так, чтобы сгинула наша беда,
минула горечь… Мы скоро уйдем в никуда:
хлеба нам дай и вина, на тропу отведи,
и, наконец, беспощадным судом не суди.
Хворают великие реки,
уходят в прибрежный песок,
мелеют, мертвеют навеки,
ни драга, ни чистка не впрок.
С плотины по грязи и глине
по скалам летит водопад,
и мутный поток на равнине
тяжелою дамбой зажат.
Задымлены близи и дали,
ольшаник иссохнуть готов,
столбы телеграфные встали
в низовьях на месте лесов.
Крошатся прибрежные глыбы,
под мусором отмель растет,
и дохнут последние рыбы
средь погани и нечистот.
От некогда дикой природы
ни сыщешь уже ни следа;
цементные, грузные воды
угрюмо текут в города.
Пусть ливни хлопочут, но вскоре
свой облик изменит страна:
бесцельно потянутся в море
лишь русла, сухие до дна.