Ознакомительная версия.
«Не будем хвастаться, что праведно живем…»
Не будем хвастаться, что праведно живем,
а разойдемся скромно по домам.
А что останется потом,
когда мы все помрем,
пусть это будет памятником нам.
И если грянет правды торжество,
пусть это будет памятником нам.
Всем станет ясно: кто – кого
и почему, и для чего…
А нынче разойдемся по домам.
Убили моего отца
ни за понюшку табака.
Всего лишь капелька свинца —
зато как рана глубока!
Он не успел, не закричал,
лишь выстрел треснул в тишине.
Давно тот выстрел отзвучал,
но рана та еще во мне.
Как эстафету прежних дней
сквозь эти дни ее несу.
Наверно, и подохну с ней,
как с трехлинейкой на весу.
А тот, что выстрелил в него,
готовый заново пальнуть,
он из подвала своего
домой поехал отдохнуть.
И он вошел к себе домой
пить водку и ласкать детей,
он – соотечественник мой
и брат по племени людей.
И уж который год подряд,
презревши боль былых утрат,
друг друга братьями зовем
и с ним в обнимку мы живем.
«Я маленький, горло в ангине…»
«Я маленький, горло в ангине…»
(Так Дезик однажды писал.)
На окнах полуночный иней,
и сон почему-то пропал.
Метался Ордынкой январской
неведомый мне человек,
наверно, с надеждой гусарской
на стол, на тепло и ночлег.
С надеждой на свет и на место,
с улуйскою розой в руках,
кидался в подъезд из подъезда,
сличал номера на домах.
Не с тем, чтобы жизнь перестроить,
а лишь обогреться душой
и розу хотя бы пристроить
в надежной ладони чужой.
Фортуна средь мрака и снега
не очень-то доброй была:
то стол без тепла и ночлега,
то мрак без стола и тепла,
то свет без еды и кровати,
то вовсе тепло не тепло…
Тот адрес загадочный, кстати,
какое сболтнуло трепло?
Все спали, один без другого
не мысля себя на веку,
не слыша, что кто-то без крова
в январском сгорает снегу.
А может, не спали – бледнели,
в потемках густых затаясь,
как будто к январской метели
лицом обернуться страшась.
Полночную тьму разрезало
неистовой трелью звонков.
Там кожа с ладоней слезала,
коснувшись промерзших замков.
И что-то меня подымало,
сжигало, ломало всего.
Я думал: а вдруг это мама?..
Но роза в руке – для чего?
Мне слышались долгие звуки,
но я не сбегал во дворы…
И кровоточат мои руки
с той самой январской поры.
«Римская империя времени упадка…»
Римская империя времени упадка
сохраняла видимость твердого порядка:
цезарь был на месте, соратники рядом,
жизнь была прекрасна, судя по докладам.
А критики скажут, что слово «соратник» —
не римская деталь,
что эта ошибка всю песенку смысла лишает…
Может быть, может быть, может, и не римская —
не жаль:
мне это совсем не мешает, а даже меня возвышает.
Римляне империи времени упадка
ели, что достанут, напивались гадко,
а с похмелья каждый на рассол был падок…
Видимо, не знали, что у них упадок.
А критики скажут, что слово «рассол», мол,
не римская деталь,
что эта ошибка всю песенку смысла лишает…
Может быть, может быть, может, и не римская —
не жаль:
мне это совсем не мешает, а даже меня возвышает.
Юношам империи времени упадка
снились постоянно то скатка, то схватка,
то они в атаке, то они в окопе,
то вдруг на Памире, а то вдруг в Европе.
А критики скажут, что «скатка», представьте,
не римская деталь,
что эта ошибка всю песенку смысла лишает…
Может быть, может быть, может, и не римская —
не жаль:
мне это совсем не мешает, а даже меня возвышает.
Римлянкам империи времени упадка,
только им, красавицам, доставалось сладко,
все пути открыты перед ихним взором:
хочешь – на работу, а хочешь – на форум…
А критики хором: «Ах, форум! Ах, форум! —
вот римская деталь!
Одно лишь словечко, а песенку как украшает!..»
Может быть, может быть, может быть, и римская —
а жаль:
мне это немного мешает и замысел мой
разрушает.
«Давайте придумаем деспота…»
Давайте придумаем деспота,
чтоб в душах царил он один
от возраста самого детского
и до благородных седин.
Усы ему вырастим пышные
и хищные вставим глаза,
сапожки натянем неслышные,
и проголосуем все – за.
Давайте придумаем деспота,
придумаем, как захотим.
Потом будет спрашивать не с кого,
коль вместе его создадим.
И пусть он над нами куражится
и пальцем грозится из тьмы,
пока наконец не окажется,
что с а м и им созданы мы.
«Чувствую: пора прощаться…»
Чувствую: пора прощаться.
Всё решительно к тому.
Не угодно ль вам собраться
у меня, в моем дому?
Будут ужин и гитара,
и слова под старину.
Я вам буду за швейцара —
ваши шубы отряхну.
И, за ваш уют радея,
как у нас теперь в ходу,
я вам буду за лакея
и за повара сойду.
Приходите, что вам стоит!
Путь к дверям не занесен.
Оля в холле стол накроет
на четырнадцать персон.
Ни о чем не пожалеем,
и, с бокалом на весу,
я последний раз хореем
тост за вас произнесу.
Нет, не то чтоб перед светом
буйну голову сложу…
Просто, может, и поэтом
вам при этом послужу.
Был наш путь не слишком гладок.
Будет горек черный час…
Дух прозренья и загадок
пусть сопровождает нас.
Я пишу исторический роман
В склянке темного стекла
из-под импортного пива
роза красная цвела
гордо и неторопливо.
Исторический роман
сочинял я понемногу,
пробиваясь как в туман
от пролога к эпилогу.
Были дали голубы,
было вымысла в избытке,
и из собственной судьбы
я выдергивал по нитке.
В путь героев снаряжал,
наводил о прошлом справки
и поручиком в отставке
сам себя воображал.
Вымысел – не есть обман.
Замысел – еще не точка.
Дайте дописать роман
до последнего листочка.
И пока еще жива
роза красная в бутылке,
дайте выкрикнуть слова,
что давно лежат в копилке:
каждый пишет, как он слышит.
Каждый слышит, как он дышит.
Как он дышит, так и пишет,
не стараясь угодить…
Так природа захотела.
Почему?
Не наше дело.
Для чего?
Не нам судить.
«Сестра моя прекрасная, Натела…»
Сестра моя прекрасная, Натела,
прошли года, а ты помолодела —
так чист и ясен пламень глаз твоих…
Возьми родную речь, горбушку хлеба,
и эти облака, и это небо
и раздели на нас, на шестерых.
Вот заповедь ушедшего поэта,
чья песня до конца еще не спета.
Сестра моя, всё – только впереди!
Пускай завистникам пока неймется…
Галактион когда-нибудь вернется,
он просто задержался по пути.
Средь океана слов и фраз напрасных,
не столь прекрасных, сколько безопасных,
как острова лежат его слова,
спешит перо как будто пред грозою…
Его глаза подернуты слезою:
поэты плачут – нация жива.
«Берегите нас, поэтов. Берегите нас…»
Берегите нас, поэтов. Берегите нас.
Остаются век, полвека, год, неделя, час,
три минуты, две минуты, вовсе ничего…
Берегите нас. И чтобы все – за одного.
Берегите нас с грехами, с радостью и без.
Где-то, юный и прекрасный, ходит наш Дантес.
Он минувшие проклятья не успел забыть,
но велит ему призванье пулю в ствол забить.
Где-то плачет наш Мартынов – поминает кровь.
Он уже убил однажды, он не хочет вновь.
Но судьба его такая, и свинец отлит,
и двадцатое столетье так ему велит.
Берегите нас, поэтов, от дурацких рук,
от поспешных приговоров, от слепых подруг.
Берегите нас, покуда можно уберечь.
Только так не берегите, чтоб костьми нам лечь,
только так не берегите, как борзых псари,
только так не берегите, как псарей цари.
Будут вам стихи и песни, и еще не раз…
Только вы нас берегите, берегите нас.
Пейте чай, мой друг старинный,
забывая бег минут.
Желтой свечкой стеаринной
я украшу ваш уют.
Не грустите о поленьях,
о камине и огне…
Плед шотландский на коленях,
занавеска на окне.
Самовар, как бас из хора,
напевает в вашу честь,
даже чашка из фарфора
у меня, представьте, есть.
В жизни выбора не много:
кому – день, а кому – ночь.
Две дороги от порога:
одна – в дом, другая – прочь.
Нынче мы – в дому прогретом,
а не в поле фронтовом,
не в шинелях, и об этом
лучше как-нибудь потом.
Мы не будем наши раны
пересчитывать опять.
Просто будем, как ни странно,
улыбаться и молчать.
Я для вас, мой друг, смешаю
в самый редкостный букет
пять различных видов чая
по рецептам прежних лет.
Кипятком крутым, бурлящим
эту смесь залью для вас,
чтоб былое с настоящим
не сливалось хоть сейчас.
Настояться дам немножко,
осторожно процежу
и серебряную ложку
рядом с чашкой положу.
Это тоже вдохновенье…
Но, склонившись над столом,
на какое-то мгновенье
все же вспомним о былом:
над безумною рекою
пулеметный ливень сек,
и холодною щекою
смерть касалась наших щек.
В битве выбор прост до боли:
или пан, или пропал…
А потом, живые, в поле
мы устроили привал.
Нет, не то чтоб пировали,
а, очухавшись слегка,
просто душу согревали
кипятком из котелка.
Разве есть напиток краше?
Благодарствуй, котелок!
Но встревал в блаженство наше
чей-то горький монолог:
«Как бы ни были вы святы,
как ни праведно житье,
вы с ума сошли, солдаты:
это – дрянь, а не питье!
Вас забывчивость погубит,
равнодушье вас убьет:
тот, кто крепкий чай разлюбит,
сам предаст и не поймет…»
Вы представьте, друг любезный,
как казались нам смешны
парадоксы те из бездны
фронтового сатаны.
В самом деле, что – крученый
чайный лист – трава и сор
пред планетой, обреченной
на страданье и разор?
Что – напиток именитый?..
Но, средь крови и разлук,
целый мир полузабытый
перед нами ожил вдруг.
Был он теплый и прекрасный…
Как обида нас ни жгла,
та сентенция напрасной,
очевидно, не была.
Я клянусь вам, друг мой давний,
не случайны с древних лет
эти чашки, эти ставни,
полумрак и старый плед,
и счастливый час покоя,
и заварки колдовство,
и завидное такое
мирной ночи торжество:
разговор, текущий скупо,
и как будто даже скука,
но… не скука – естество.
Ознакомительная версия.