20-го июля 1915 г.
Рисунок Давида Бурлюка
Осенний, сырой вечер разлагающий одежду. Темные своды рощи и тлеющие листья. Неба нет и вместо него склизкий черный коленкор. Влажные босые ноги липнут к податливой земле. Пар и тепловатый туман приникли к очам и только видны под стопами глазницы усопших листьев. Приклеиваются к съежившимся подошвам узкие листья ивы и распухшие — осины.
Скользит случайный и плотно пристает к руке, медовый и прозрачный, последний лист. Бессильно ожидаю ветра, — не сдует ли его, — но желтый серп стягивает кожу как колодой и, когда судорожным движением срываю ее — ночную пиявку, — обнаруживается отверстие; всего в один дюйм, но в него видна пустота целлулоидного тела.
Прозрачная и дутая кожа рук светится голубоватым фосфорическим сиянием и шуршит о бесплодные, наполненные воздухом, бедра — и затем, затем я висну на встречной былинке, ближе к возможному небу, — как кобылка, отдавшая все внутренности во власть будущему солнцу.
Среди людей и в вертикальных домах задыхаешься. Чувства тусклы и их слабый ток поглощается песком разума, ранее чем он прольется наружу.
Все-же, — когда ветер угонит туманы и сырость улиц сокрыта солнечной поливой, а дворцы на набережной так четки в натянутом воздухе, — я осязаю глазами угловатые и жесткие тела зданий, узкоглазые и цепкие ивовые кусты на отмели Петропавловской крепости и бегающую рябь у Троицкого моста. Очи открывают дорогу.
Если есть досуг радостно думаешь — я отдохнул и теперь развлекусь. — Только ничего спешащего. Что-нибудь медленное и неуверенное. Первая мысль — ласкать осторожно и намеренно заметно. Лиза; — нет — это слишком быстро. Шура; — она откажется. — Ты меня оскорбляешь своим головным чувством. Зина; — может быть она, — нет, нет — слишком нравится — время пройдет без уловленного удовольствия.
По Большому проспекту на солнечной стороне — у Проводника-Гейне ножек. Мимолетно. Ничего постоянного. Улыбка углом рта и снова песок разума и начитанная кожа лица.
Я все-же пришел к Каменноостровскому. Часы как птица на ветке и Божья Матерь на слабом стекле домашней церкви.
Противный шофер у задыхающегося автомобиля.
Английский магазин обуви. Здесь я говорил по телефону. Внимание и деликатность. — Чудесный народ уважают чужую личность. Свобода. Равноправие. Англичане. Элегантность. Спорт. Английские парки. Генсборо. M-lle Сиддонс. — Она, конечно она. Упорная бровь и сухие настойчивые руки. Складка страдания на лбу. — Умное тело. Боже! — Я об этом только и тоскую. — Только встретить ее. — «Она поймет мое сознательное тело». — Вместе до последнего часа. Долгие черты. Ужимка страдания бровей замедлить поцелуй — задержать, отметить каждое движете и найти его неподвижное выражение.
Эйлерс. Цветы. Любовь к цветам. Верлен раковин. Коллекция. Пальмы и спокойствие. — «Пойду в Ботанический сад».
Карповка. Медицинский институт. Заразное отделение. Тиф. Холера. Оспа.
Я-же здоров и уже на первой аллее иду мимо жестяного пальца и сторожа в скворечнице. Май. Синие костюмы у дам. Дети и мамки. Руки за спиной и палка. Профессор? — «Гистерезис» — кончающей электрик.
Дорожки на зубах у сторожа как первые гусеницы, и мячи с детьми. Черемуха горьковатым запахом напоминает о сладости весны и неопытные листья лишь пропускают много лучей солнца. Пихты проткнулись зелеными пучками игл и покоробившиеся ставни оранжерей пахнут старым и расслабленным деревом.
От клумб, усеянных, как скорлупой, белыми тюльпанами, прохожу к круглым лужам. На свежезеленых скамейках дремлют квартирные хозяйки и млеет экзаменационный студент.
Наконец и я сел у неподвижной воды, рядом с игорным холмом. Дети скатываются под откос и скрипит, как ветровая рея, северный акцент курносых бонн.
Совсем я разнежился, но тщетно вглядываюсь вдаль аллеи, с корзинками для сора, — только дети и неровные тени. Кто же гуляет в три часа?
По дорожкам жидкие тени учатся быть темнее и по-тихонько греет цветочное солнце, и лишь там, за пальцами, ползет кучка белых пелерин и черных шляп.
Я хочу жениться. Уже два или три года, встречая девушек и дам, думаю, кто-же из них будет настолько мужественна, чтобы полюбить меня и настолько женственна чтобы понять меня. Я не люблю, когда носят корсет, я не люблю шляп с узкими и круглыми тульями.
По дорожке подходят гуськом, переваливаясь, пансионерки. Дама в паутине дортуаров углами железных очков обвилась вокруг них. Как прошлогодний лист ночное лицо её проходит мимо и садится на самсоновский пень, над самым глазов прудика. — «Побегайте дети» и Крестовского проветривает под белопестрым солнцем.
Дети разных возрастов, но старые дети хихикают и не детским безумием веселятся; более молодые просто катаются по земле, постукивая горбами. — «Половите друг-друга» — прошуршала 148 Крестовского желтая бумаги руки.
Дети бегают и лишь одна, в стальном корсете под самый подбородок, с утиными ножками, раздумывает в стороне. Большие глаза раскрыли еще не поспевшее тело и кривой рот с разрезанными губами белеет косыми зубами. — «Поиграй и ты, Еля» — молвила над двойными очками стекла и воды. — «Таня, я боюсь» — и гербарный ветер тревожит моллюска сухими порывами. — «Сорви цветочек, Еля» — отрезала Дама пня. — «Тетенька, мне стыдно» — и топорщится из кирасы груди и железной воронки как несвернутый парус на дрейфующем судне.
Я хочу жениться, по мн£ очень страшно и очень стыдно.
Сухую кожу грустной девы
Гладит ветер географических пространств
На скалах столбчатых горы…
Ни солнце на небесном зеве
Ни плотность каменных убранств
Ни первоцветия дары
— Зачем тепла и света больше
Пролито в русские пределы,
Когда во Франции и Польше
И в зиму кровь поля согрела?
«Я знаю мертвыми напрасно пугают…»
Я знаю мертвыми напрасно пугают отворенных детей
Лишь те, кто забыты и бесстрастны
Знают судьбу молодых костей.
Люди ломают поколеньям суставы,
Чтобы изведать силу крови,
Но ведают ее уставы
Спокойные под ровной кровлей.
«И если я в веках бездневных…»
И если я в веках бездневных
На миг случайно заблужусь,
Мне ель хвоей ветвей черевных
Покажет щель в большеглазую Русь.
Десять пятистиший о любви
О, сколько цветов
Для тебя я сорвал-бы,
Лишь только-б узнал.
Что улыбкой принцессы
Аромат их украсишь!
* * *
И если-б не знал
Что цветам улыбнуться
Не не можешь ты —
О, сколько цветов-бы я
Сплел в венок — твоей грусти!
* * *
Мы долго ждали
И не любили, и не
Гляделись в небо.
Какими лепесткам
Закрыться нам от солнца?
* * *
Не могу не жить.
К рукам твоим никну. Нет.
Не больно мне знать,
Что средь красных колец — есть
Одно обручившее.
* * *
Хочешь, буду зряч
Без глаз. Лишь болью одной
Цветы отличу,
Что сорваны нежащим
Другом твоим, без лица.
* * *
В листья лотоса
Письмо свое вложи. Я
Не найду его,
Но буду знать — оно ведь
Там лежит, одно, и ждет.
* * *
Будь я принц ясный
С хлыстиком — я-бы был на
Осленке — ехал
С Весной, и не правил-бы…
— Был-бы ветреный принц!
* * *
Не знал я, что ты
В мои влюбишься брови,
И скажешь любя —
Эти брови любила-б
Над глазами своими.
* * *
Как больно мне от
Жеста гортензии той,
Что разорвала
Алое тело любви
Над моим сердцем смеясь.
* * *
Сердце — театрик.
А ты — примадонна. Грим
Мой печален. Я
Играю в любовь. Ах, нет —
Ты не любишь. Я — умер…
Март 1915 г.