Детства тихая улочка
Вышла из поезда в сумерках —
странно, все поезда из Москвы прибывали в Киев
по утрам, в крайнем случае — днем.
Однако сумерки были, сумерки,
осенние, сладкие, теплые, и очередь на такси,
и крестьяне с корзинами, с ведрами,
с яблоками, с укропом, и ворона переходила
площадь с трамвайными рельсами,
грамотно так озираясь!..
За полтора рубля доехала я до клена,
до подоконника нашей комнаты,
прошла сквозь подъезд во двор,
где было темно и душно, —
огромные трубы ТЭЦ и запах жареной рыбы,
свернула в подъезд направо, открыла дверь коммуналки —
осторожно! — ступеньки вниз, нащупала выключатель,
в желтых, сырых потемках
по скрипучим, щелястым доскам
прошла в конец коридора — белая дверь направо,
крючок изнутри, снаружи — две скобки, замок висячий,
не заперто, кто-нибудь дома...
Вероятно, дверные петли как раз накануне
были смазаны постным маслом —
при входе ничто не скрипнуло,
и двадцать четыре метра южной преднощной тьмы
расступились, как волны моря.
Там сидел мой слепой отец,
окруженный мешками с чем-то,
с чем-то мелким, и это нечто
он нанизывал друг на друга
и облизывал свои пальцы,
напевая «Реве та стогне».
Одинаково он не видел при свете и в темноте.
На щелчок выключателя — выдохнул: ты приехала! ты приехала!
Шесть мешков мешали ему до меня дотянуться, дотронуться,
шесть мешков английских булавок,
английских булавочек мал мала меньше,
их вдевают одна в другую слепцы в артели,
на ощупь нанизывают, пальцы от крови облизывают,
чтобы к нищенской пенсии
тридцать рублей заработать, —
потому что великой индустриальном державе
все простится, когда наступит светлое будущее,
а наступит оно не раньше, чем все мы выплатим
великую пенсию — всей мозговой полиции,
всем извергам, всем грабителям и садистам...
— Молчи! — отец затыкает мне рот ладонью.
Молчи! — он шепчет.— Здесь не Москва, а Киев! —
И пальцы его в малюсеньких каплях крови
вокруг моих губ оставляют пять отпечатков
мал мала меньше, и в беременный мои живот
кто-то колотит, как в колокол,
воды мои раскачивая и свое одиночество,
чтоб выплеснуться сюда,
где пьяная вишня бродит в бутыли на подоконнике,
и пахнет рекой огромной
детства тихая улочка,
и мой старик замечательный
думает: вот приехала бедная моя девочка,
счастье мое и золотко,
моя благодать господня.
В комнате с котенком,
тесной, угловой,
я была жиденком
с кудрявой головой,
а за стенкой звонкой,
молоды и стары,
спали под иконкой
крещеные татары,
было их так много,
как листвы в аллее,
всем жилось убого —
а им веселее!
Они голых-босых
татарчат рожали,
и в глазах раскосых
пламенья дрожали.
Там была чечетка,
водка с сухарями,
парни с якорями,
клен в оконной раме,
под гитару пенье,
чудное мгновенье —
темных предрассудков
полное забвенье!
И эти люди, объявленные преступниками перед
своим народом, не были судимы или лишены
гражданства? Нет, они спокойно доживают свой
век в бесплатных роскошных дачах и цинично по-
лучают огромные пенсии от тех самых вдов и си-
рот «невинно погибших товарищей». Но они име-
ют право жить и умереть на своей земле.
Галина Вишневская.
Пытали, грабили, казнили,—
чтоб окровавленным скребком
очистить родину от гнили
и всю планету — целиком!
И были целые народы
на гибель согнаны, как скот,—
во имя счастья и свободы
огнем очищенных пустот...
А вот и счастье — срок расплаты
истек!.. И ныне без затей
ни в чем таком не виноваты
костей дробители, ногтей,
разрубщики людского мяса,
вождей похабных денщики,
а мы — их пенсия, сберкасса,
мы, недобитые щенки,
от счастья пашем, пишем, пляшем,
платя за их геройский труд,
чтоб хорошо убийцам нашим
жилось, покуда не помрут.
А вот и он, в кровавых пенах,
свободы выстраданный плод —
вопи на площадях и сценах,
никто не затыкает рот,
из-за крамольной писанины
никто не гонит в лагеря,
у многих — сердца именины,
у кой-кого — большая пря!
И от невинно убиенных,
от леденяще откровенных
творений —
капает в казну...
Иссякли сроки для расплаты,
палач и жертва — виноваты.
А вот и — «Эх, споем, ребяты,
кончай дебаты и возню!»
Раскаленные булыжники,
лето жаркое-жаркое.
Старики идут, как лыжники,
в гору шаркая, шаркая...
Даль простукивают гулкую
палкой, посохом, подпорками —
вьется лето скользкой шкуркою,
скользко пахнет — корками.
Пыль седая, лица — в трещинах,
в конопатой гречке.
Вещи теплые на женщинах,
в мыслях — крест и свечки.
Скользко, скользко — гололедица,
раскаленные булыжники,
а трамваям все не едется,
а старики идут, как лыжники,
а жарища — невозможная,
номера домов двоятся...
Почему они мороженое
не едят?.. Чего боятся?
I
К чащам кровожадным,
к непроглядным безднам,
где морозит ужас
холодом железным,
К лицам — небылицам
с тайною печаткой,
с нежною зверьчаткой,
с глазом — душелазом,
К речи с подоплекой,
с ямою глубокой,
духовой и струнной,
солнечной и лунной,
К выси ненасытной,
к низи беззащитной,
к гибели бессмертной,
к истине сокрытной —
Вожделело Нечто
в мрачном просветленье.
Им написан «Ворон»
в этом вожделенье.
II
Взломали дверь. Убили топором.
Содрали обручальное кольцо.
Нашли рубля четыре серебром
и в колыбели спящее лицо.
Премерзок был хозяйкин гардероб,
бог знает, в чем ее положат в гроб.
Жила на инженерные гроши.
Зато на полках книги хороши.
Бальзака взяли, Лондона, Дюма,
переступили труп и вышли вон.
На улице мело, была зима.
Но подошли трамваи с двух сторон.
Разъехались. По молодости лет
могли попасть в колонию.
На след
не удалось напасть. Закрыто дело.
Зарыто тело. Так судьба хотела.
Есть безысходность. Плавает она
свободным ужасом
над миром гнезд, скворешен...
На этом чувстве гений весь замешан
Эдгара По. И мрачные тона —
не бред ночной, не мистика, не мнимость,
не тривиальная приманка для глупцов,
а хорошо запрятанных концов
...неуязвимость...
III
Глаза горят, он бродит по лесам,
пророческим он внемлет голосам
корней, ветвей и чернокрылых птиц...
Посредственность жестока к чудесам
и обожает респектабельных тупиц.
Когда он трезв и голоден, как волк,
а плащ дыряв и грязен блузы шелк,
ему кричат: «Ты — пьяный попрошайка!
И медяка ему не верит в долг
упитанной посредственности шайка.
Откуда же лавровые венки?
И чьи воспоминанья, дневники
нам воскрешают образ из обломков?
Посредственность в свободные деньки
записывает сплетни, пустяки
и пару анекдотов для потомков.
Памяти Андрея Тарковского
I
Ностальгия по умершим от ностальгии,
по тарковской погоде, по хлябям разверстым
над пожарами —
ярче горим под водой! —
это — русское время, мои дорогие,
это — русское действо и русское место,
русский дух, испытуемый русской бедой.
Ностальгия по умершим от ностальгии,
по тарковской свече, возжигаемой столько,
сколько раз угасаема...
Хлещет потоп —
только Ной это знает, мои дорогие,
он — ковчег, и ему одиноко, и горько,
а голубку не шлют... и не хочется в гроб.
Ностальгия по умершим от ностальгии,
по тарковской тоске на московском бульваре,
ностальгия по у-у-у-у!
ностальгия по а-а-а-а!
по беззвучному стону, мои дорогие,
когда он выплывал, а его убивали,
и по зеркалу кровь ностальгии текла.
II