(Пишет.)
Слышишь,
перо скрипит, как будто по листу
гуляет смерть костлявая…
ГОНВИЛ:
ЭДМОНД:
Да… Ведь я свою свободу
подписываю… Вот… Я кончил. Гонвил,
прочти.
ГОНВИЛ:
(читает про себя)
«Я умираю — яд — сам взял —
сам выпил»… так.
ЭДМОНД:
ГОНВИЛ:
Не вправе я удерживать тебя.
Вот — пузырек. Он налит зноем сизым,
как утро флорентийское… Тут старый
и верный яд. В четырнадцатом веке
его совали герцогам горячим
и пухлым старцам в бархате лиловом.
Ложись сюда. Так. Вытянись. Он сладок
и действует мгновенно, как любовь.
ЭДМОНД:
Спасибо, друг мой… Жил я тихо, просто
а вот не вынес страха бытия…
Спасаюсь я в неведомую область.{5}
Давай же мне; скорей…
ГОНВИЛ:
Эдмонд, послушай,
быть может, есть какая-нибудь тайна,
которую желал бы ты до смерти…
ЭДМОНД:
Я тороплюсь… Не мучь меня…
ГОНВИЛ:
ЭДМОНД:
Прощай. Потом плащом меня накроешь.
Та же комната. Прошло всего несколько мгновений.
ЭДМОНД:
Смерть… Это — смерть. Вот это — смерть…
(Медленно привстает.)
В тумане
дрожит пятно румяное… Иначе
быть не могло… О чем же я при жизни
тревожился? Пятно теперь яснее.
Ах! Это ведь пылающий провал
камина… Да, — и отблески летают.
А там в углу — в громадном смутном кресле,—
кто там сидит, чуть тронутый мерцаньем?
Тяжелый очерк выпуклого лба;
торчащая щетина брови; узел
змеиных жил на каменном виске…
Да полно! Узнаю! Ведь это…
ЧЕЛОВЕК В КРЕСЛЕ:
…Эхо
твоих предсмертных мыслей…
ЭДМОНД:
Гонвил, Гонвил,—
но как же так? Как можешь ты быть здесь —
со мною, в смерти? Как же так?..
ГОНВИЛ:
Мой образ
продлен твоею памятью за грань
земного. Вот и все.
ЭДМОНД:
…Но как же, Гонвил:
вот комната… Все знаю в ней… Вон — череп
на фолианте; вон — змея в спирту,
вон — скарабеи в ящике стеклянном,
вон — брызги звезд в окне, — а за окном,—
чу! слышишь, — бьют над городом зубчатым
далекие и близкие куранты;
скликаются, и падает на дно
зеркальное червонец за червонцем…
Знакомый звон… И сам я прежний, прежний —
порою только странные туманы
проходят пред глазами… Но я вижу
свои худые руки, плащ и сборки
на нем — и даже, вот, — дыру: в калитку
я проходил — плащом задел цветок
чугунный на стебле решетки… Странно,
все то же, то же…
ГОНВИЛ:
Мнимое стремленье,
Эдмонд… Колеблющийся отзвук…
ЭДМОНД:
Так!
Я начинаю понимать… Постой же,
постой, я сам…
ГОНВИЛ:
…Жизнь — это всадник. Мчится.
Привык он к быстроте свистящей. Вдруг
дорога обрывается. Он с края
проскакивает в пустоту. Ты слушай,
внимательно ты слушай! Он — в пространстве,
над пропастью, но нет еще паденья,
нет пропасти! Еще стремленье длится,
несет его, обманывает; ноги
еще в тугие давят стремена,
глаза перед собою видят небо
знакомое. Хоть он один в пространстве,
хоть срезан путь… Вот этот миг — пойми,
вот этот миг. Он следует за гранью
конечного земного бытия:
скакала жизнь, в лицо хлестала грива,
дул ветер в душу, — но дорога в бездну
оборвалась, и чем богаче жизнь,
чем конь сильней —
ЭДМОНД:
— тем явственней, тем дольше
свист в пустоте, свист и размах стремленья,
не прерванного роковым обрывом,—
да понял я… Но — пропасть, как же пропасть?
ГОНВИЛ:
Паденье неизбежно. Ты внезапно
почувствуешь под сердцем пустоту
сосущую и, завертевшись, рухнет
твой мнимый мир. Успей же насладиться
тем, что унес с собою за черту.
Все, что знавал, что помнишь из земного,—
вокруг тебя и движется земными
законами, знакомыми тебе.
Ведь ты слыхал, что раненый, очнувшись,
оторванную руку ощущает
и пальцами незримыми шевелит?
Так мысль твоя еще живет, стремится,
хоть ты и мертв: лежишь, плащом покрытый;
сюда вошли; толпятся и вздыхают;
и мертвецу подвязывают челюсть…
А, может быть, и больший срок прошел:
ведь ты теперь вне времени… Быть может,
на кладбище твой Гонвил смотрит молча
на плоский камень с именем твоим.
Ты там под ним, в земле живой и сочной;
уста гниют и лопаются мышцы,
и в трещинах, в глубокой черной слизи
шуршат, кишат белесые личинки…
Не все ль равно? Твое воображенье,
поддержанное памятью, привычкой,
еще творит. Цени же этот миг,
благодари стремительность разбега…
ЭДМОНД:
Да, мне легко… Покойно мне. Теперь
хоть что-нибудь я знаю точно — знаю,
что нет меня. Скажи, мое виденье,
а если я из комнаты твоей —
стой! сам скажу: куранты мне напели:
все будет то же, встречу я людей,
запомнившихся мне. Увижу те же
кирпичные домишки, переулки,
на площади — субботние лотки
и циферблат на ратуше. Узнаю
лепные, величавые ворота;
в просвете — двор широкий, разделенный
квадратами газона; посередке
фонтан, журчащий в каменной оправе,
и на стенах пергаментных кругом
узорный плющ; а дальше — снова арка,
и в небе стрелы серого собора{7},
и крокусы вдоль ильмовых аллей,
и выпуклые мостики над узкой
зеленою речонкой, — все узнаю,
а на местах, мной виденных не часто
иль вовсе не замеченных, — туманы,
пробелы будут, как на старых картах,
где там и сям стоит пометка: Terra
incognita. Скажи мне, а умерших
могу я видеть?
ГОНВИЛ:
Нет. Ты только можешь
соображать, сопоставлять явленья
обычные, понятные, земные,—
ведь призраков ты не встречал при жизни.
Скажи, кого ты вызвать бы хотел?
ЭДМОНД:
ГОНВИЛ:
ЭДМОНД:
Гонвил, Гонвил,
я что-то вспоминаю… что-то было
мучительное, смутное…
Постой же,
начну я осторожно, потихоньку,—
я дома был, друзья ко мне явились,
к дубовому струился к потолку
из трубки дым, вращающийся плавно.
Все мелочи мне помнятся: вино
испанское тепло и мутно рдело.
Постой… Один описывал со вкусом,
как давеча он ловко ударял
ладонью мяч об каменные стенки;
другой втыкал сухие замечанья
о книгах, им прочитанных, о цифрах
заученных, но желчно замолчал,
когда вошел мой третий гость — красавец
хромой, — ведя ручного медвежонка
московского, — и цепью зверь ни разу
не громыхнул, пока его хозяин,
на стол поставив локти и к прозрачным
вискам прижав манжеты кружевные,
выплакивал стихи о кипарисах{8}.
Постой… Что было после? Да, вбежал
еще один — толстяк в веснушках рыжих —
и сообщил мне на ухо с ужимкой
таинственной… Да, вспомнил все! Я несся,
как тень, как сон, по переулкам лунным
сюда, к тебе… Исчезла… как же так?..
Она ходила в темном. Стелла…
мерцающее имя в темном вихре,
души моей бессонница…
ГОНВИЛ:
ЭДМОНД:
Не знаю, было ль это
любовью или бурей шумных крыльев…
Я звездное безумие свое,
как страшного пронзительного бога
от иноверцев, от тебя — скрывал.
Когда порой в тиши амфитеатра
ты взмахивал крылатым рукавом,
чертя скелет на грифеле скрипучем,
и я глядел на голову твою
тяжелую, огромную, как ноша
Атланта, — странно было думать мне,
что ты мою бушующую тайну
не можешь знать… Я умер — и с собою
унес ее. Ты так и не узнал…
ГОНВИЛ:
ЭДМОНД:
Не знаю. Каждый вечер
я приходил к тебе. Курил, и слушал
и ждал, томясь, — и Стелла проплывала
по комнате и снова возвращалась
к себе наверх по лестнице витой,
а изредка садилась в угол с книгой,
и призрачная пристальность была
в ее молчанье. Ты же, у камина
проникновенно пальцами хрустя,
доказывал мне что-нибудь — Systema
Naturae сухо осуждал{9}… Я слушал.
Она в углу читала, и когда
страницу поворачивала, в сердце
моем взлетала молния… А после,
придя домой, пред зеркалом туманным
я длительно глядел себе в глаза,
отыскивал запечатленный образ…
Затем свечу, шатаясь, задувал,
и до утра мерещилось мне в бурях
серебряных и черных сновидений
ее лицо склоненное, и веки
тяжелые, и волосы ее
глубокие и гладкие, как тени
в ночь лунную; пробор их разделял,
как бледный луч, и брови вверх стремились
к двум облачкам, скрывающим виски…
Ты, Гонвил, управлял моею мыслью,
отчетливо и холодно. Она же
мне душу захлестнула длинным светом
и ужасом немыслимым… Скажи мне,
смотрел ли ты порою, долго, долго,
на небеса полночные? Не правда ль,
нет ничего страшнее звезд?
ГОНВИЛ:
Возможно,
но продолжай. О чем вы говорили?
ЭДМОНД:
…Мы говорили мало… Я боялся
с ней говорить. Был у нее певучий
и странный голос. Английские звуки
в ее устах ослабевали зыбко.
Слова слепые плыли между нами,
как корабли в тумане… И тревога
во мне росла. Душа моя томилась:
там бездны раскрывались, как глаза…
Невыносимо сладостно и страшно
мне было с ней, и Стелла это знала.
Как объясню мой ужас и виденья?
Я слышал гул бесчисленных миров
в ее случайных шелестах. Я чуял
в ее словах дыханье смутных тайн
и крики и заломленные руки
неведомых богов! Да, — шумно, шумно
здесь было, Гонвил, в комнате твоей,
хоть ты и слышал, как скребется мышь
за шкафом и как маятник блестящий
мгновенья косит… Знаешь ли, когда
я выходил отсюда, ощущал я
внезапное пустынное молчанье,
как после оглушительного вихря!..
ГОНВИЛ:
Поторопи свое воспоминанье,
Эдмонд. Кто знает, может быть, сейчас
стремленье жизни мнимое прервется —
исчезнешь ты, и я — твой сон — с тобою.
Поторопись. Случайное откинь,
сладчайшее припомни. Как признался?
Чем кончилось признанье?
ЭДМОНД:
Это было
здесь, у окна. Мне помнится, ты вышел
из комнаты. Я раму расшатал
и стекла в ночь со вздохом повернули.
Все небо было звездами омыто,
и в каменном туманном переулке,
рыдая, поднималась тишина.
И в медленном томленье я почуял,
что кто-то встал за мною. Наполнялась
душа волнами шума, голосами
растущими. Я обернулся. Близко
стояла Стелла. Дико и воздушно
ее глаза в мои глядели — нет,
не ведаю, — глаза ли это были
иль вечность обнаженная… Окно
за нами стукнуло, как бы от ветра…
Казалось мне, что, стоя друг пред другом,
громадные расправили мы крылья,
и вот концы серпчатых крыльев наших —
пылающие длинные концы —
сошлись на миг… Ты понимаешь — сразу
отхлынул мир; мы поднялись; дышали
в невероятном небе{10}, но внезапно
она одним движеньем темных век
пресекла наш полет — прошла. Открылась
дверь дальняя, мгновенным светом брызнув,
закрылась. И стоял я весь в дрожанье
разорванного неба, весь звенящий,
звенящий…
ГОНВИЛ:
Так ли? Это все, что было,
один лишь взгляд?
ЭДМОНД:
Когда бы он продлился,
душа бы задохнулась. Да, мой друг,—
один лишь взгляд. С тех пор мы не видались.
Ты помнишь ведь — я выбежал из дома,
ты из окна мне что-то крикнул вслед.
До полночи по городу я бредил,
со звездами ночными говорил…
Все отошло. Не выдержал я жизни,
и вот теперь —
ГОНВИЛ:
ЭДМОНД:
— я за гранью
теперь — и все, что вижу —
ГОНВИЛ:
ЭДМОНД:
ГОНВИЛ:
Я долго
тебя морочил — вот и надоело…
Да, впрочем, ты с ума сошел бы, если
я продолжал бы так шутить… Не яду
ты выпил — это был раствор безвредный:
он, правда, вызывает слабость, смутность,
колеблет он чувствительные нити,
из мозга исходящие к глазам,—
но он безвреден… Вижу, ты смеешься?
Ну что ж, я рад, что опыт мой тебе
понравился…
ЭДМОНД:
Ах, милый Гонвил, как же
мне не смеяться? Посуди! Ведь это
я сам сейчас придумываю, сам!
Играет мысль моя и ткет свободно
цветной узор из жизненных явлений,
из случаев нежданных, но возможных,
возможных, Гонвил!
ГОНВИЛ:
Это бред… Очнись!
Не думал я… Как женщина, поддался…
Поверь, ты так же жив, как я, и вдвое
живуче…
ЭДМОНД:
Так! не может быть иначе!
В смерть пролетя, моя живая мысль
себе найти старается опору —
земное объясненье… Дальше, дальше,
я слушаю…
ГОНВИЛ:
Очнись! Мне нужно было,
чтоб спотыкнулся ты; весь ум, всю волю
я приложил… Сперва не удавалось —
уж мыслил я: «В Милане мой учитель
выкалывал глаза летучей мыши,
затем пускал, и все же при полете
она не задевала тонких нитей,
протянутых чрез комнату: быть может,
и он мои минует нити». Нет!
Попался ты, запутался!..
ЭДМОНД:
Я знаю,
я знаю все, что скажешь! Оправдать,
унизить чудо — мысль моя решила.
Но подожди… в чем цель была обмана?
А, понял! Испытующая ревность
таилась под личиной ледяной…
Нет, погляди, как выдумка искусна!
Напиток тот был ядом в самом деле,
и я в гробу, и все кругом — виденье,
но мысль моя лепечет, убеждает:
нет, нет — раствор безвредный! Он был нужен,
чтоб тайну ты свою открыл. Ты жив.
И яд — обман, и смерть — обман, и даже —
ГОНВИЛ:
А если я скажу тебе, что Стелла
не умерла?
ЭДМОНД:
Да! Вот она — ступень
начальная… Ударом лжи холодной
ты вырвать мнил всю правду у любви.
Подослан был, тот, рыжий, твой приятель,
ты мне внушил сперва чужую смерть,
потом — мою, чтоб я проговорился.
Так, кончено: подробно восстановлен
из сложных вероятностей, из хитрых
догадок, из обратных допущений
знакомый мир… Довольно, не трудись,—
ведь все равно ты доказать не можешь,
что я не мертв и что мой собеседник
не призрак. Знай: пока в пустом пространстве
еще стремится всадник — вызываю
возможные виденья. На могилу
слетает цвет с тенистого каштана.
Под муравой лежу я, ребра вздув,
но мысль моя, мой яркий сон загробный
еще живет и дышит и творит.
Постой — куда же ты?
ГОНВИЛ:
(Открывает дверь на лестницу и зовет.)