XXIII
Лаура время проводить умела,
И время было благосклонно к ней.
Она цвела — я утверждаю смело,
Вы лет ее никак не дали б ей.
Она везде желанной быть хотела,
Боясь морщин, не хмурила бровей,
Всем улыбалась и лукавым взором
Мутила кровь воинственным синьорам.
При ней был муж — всегда удобен брак.
У христиан ведь правило такое:
Прощать замужним их неверный шаг,
Зато бесчестить незамужних вдвое.
Скорей же замуж, если что не так,
Хоть средство не из легких, но простое!
А коль греха не скрыла от людей,
Так сам господь помочь не сможет ей.
Муж плавал по морям. Когда ж, бывало,
Вернувшись, он вблизи родной земли
По сорок дней томился у причала,
Где карантин проходят корабли,
Жена частенько у окна стояла,
Откуда рейд ей виден был вдали.
Он был купец и торговал в Алеппо.[9]
Звался Джузеппе, или просто Беппо.
Он человек был добрый и простой,
Сложеньем, ростом — образец мужчины.
Напоминал испанца смуглотой
И золотым загаром цвета глины,
А на морях — заправский волк морской.
Жена его — на все свои причины
Хоть с виду легкомысленна была.
Особой добродетельной слыла.
Но лет уж пять, как он с женой расстался.
Одни твердили — он пошел ко дну,
Другие — задолжал и промотался
И от долгов удрал, забыв жену.
Иной уж бился об заклад и клялся,
Что не вернется он в свою страну,
Ведь об заклад побиться все мы прытки,
Пока не образумят нас убытки.
Прощание супружеской четы
Необычайно трогательно было.
Так все «прости» у роковой черты
Звучат в сердцах пророчески-уныло.
(И эти чувства праздны и пусты,
Хоть их перо поэтов освятило.)
В слезах склонил колени перед ней
Дидону покидающий Эней.
И год ждала она, горюя мало,
Но вдруг себя представила вдовой,
Чуть вовсе аппетит не потеряла
И невтерпеж ей стало спать одной.
Коль ветром с моря ставни сотрясало,
Казалось ей, что воры за стеной
И что от скуки, страха или стужи
Теперь спасенье только в вице-муже.
Красавицы кого ни изберут,
Им не перечь — ведь женщины упрямы.
Она нашла, отвергнув общий суд,
Поклонника из тех — мы будем прямы,
Кого хлыщами светскими зовут.
Их очень любят, хоть ругают дамы.
Заезжий граф, он был красив, богат
И не дурак пожить, как говорят.
Да, был он граф, знаток балета, скрипки,
Стиха, владел французским языком,
Болтал и на тосканском без ошибки,
А всем ли он в Италии знаком?
Арбитром был в любой журнальной сшибке,
Судил театр, считался остряком,
И «seccatura»[10] графское бывало
Любой премьере вестником провала.
Он крикнет «браво», и весь первый ряд
Уж хлопает, а критики — ни слова.
Услышит фальшь — и скрипачи дрожат,
Косясь на лоб, нахмуренный сурово.
Проронит «фи» и кинет строгий взгляд
И примадонна зарыдать готова,
И молит бас, бледнее мела став,
Чтобы сквозь землю провалился граф.
Он был импровизаторов патроном,
Играл, и пел, и в рифмах был силен.
Рассказчик, славу делавший салонам,
Плясал как истый итальянец он
(Хоть этот их венец, по всем законам,
Не раз бывал французам присужден).
Средь кавальеро первым быть умея,
Он стал героем своего лакея.
Он влюбчив был, но верен. Он не мог
На женщину глядеть без восхищенья.
Хоть все они сварливы, есть грешок,
Он их сердцам не причинял мученья.
Как воск податлив, но как мрамор строг,
Он сохранял надолго увлеченья
И, по законам добрых старых дней,
Был тем верней, чем дама холодней.
В такого долго ль женщине влюбиться,
Пускай она бесстрастна, как мудрец!
Надежды нет, что Беппо возвратится,
Как ни рассудишь — он уже мертвец.
И то сказать: не может сам явиться,
Так весточку прислал бы наконец!
Нет, муж когда не пишет, так, поверьте,
Он или умер, иль достоин смерти!
Притом южнее Альп уже давно,
Не знаю, кто был первым в этом роде,
В обычай двоемужье введено,
Там cavalier servente[11] в обиходе,
И никому не странно, не смешно,
Хоть это грех, но кто перечит моде!
И мы, не осуждая, скажем так:
В законном браке то внебрачный брак.
Когда-то было слово cicisbeo,[12]
Но этот титул был бы ныне дик.
Испанцы называют их cortejo[13]
Обычай и в Испанию проник.
Он царствует везде, от По до Tajo,[14]
И может к нам перехлестнуться вмиг,
Но сохрани нас бог от этой моды,
Пойдут суды, взыскания, разводы.
Замечу кстати: я питаю сам
К девицам и любовь и уваженье,
Но в tete-a-tete[15] ценю я больше дам,
Да и во всем отдам им предпочтенье,
Причем ко всем народам и краям
Относится равно мое сужденье:
И знают жизнь, и держатся смелей,
А нам всегда естественность милей.
Хоть мисс, как роза, свежестью сверкает,
Но неловка, дрожит за каждый шаг,
Пугливо-строгим видом вас пугает,
Хихикает, краснеет, точно рак.
Чуть что, смутясь, к мамаше убегает,
Мол, я, иль вы, иль он ступил не так.
Все отдает в ней нянькиным уходом,
Она и пахнет как-то бутербродом.
Но cavalier servente — кто же он?
Свет очертил границы этой роли.
Он быть рабом сверхштатным обречен,
Он вещь, он часть наряда, но не боле,
И слово дамы для него — закон.
Тут не ленись, для дел большое поле:
Слугу, карету, лодку подзывай,
Перчатки, веер, зонтик подавай!
Но пусть грешит Италия по моде!
Прощаю все пленительной стране,
Где солнце каждый день на небосводе,
Где виноград не лепится к стене,
Но пышно, буйно вьется на свободе,
Как в мелодрамах, верных старине,
Где в первом акте есть балет — и задник
Изображает сельский виноградник.
Люблю в осенних сумерках верхом
Скакать, не зная, где мой плащ дорожный
Забыт или у грума под ремнем
(Ведь в Англии погоды нет надежной!).
Люблю я встретить на пути своем
Медлительный, скрипучий, осторожный,
Доверху полный сочных гроздий воз
(У нас то был бы мусор иль навоз).
Люблю я винноягодника-птицу,
Люблю закат у моря, где восход
Не в мути, не в тумане возгорится,
Не мокрым глазом пьяницы блеснет,
Но где заря, как юная царица,
Взойдет, сияя, в синий небосвод,
Где дню не нужен свет свечи заемный,
Как там, где высь коптит наш Лондон темный.
Люблю язык! Латыни гордый внук,
Как нежен он в признаньях сладострастных!
Как дышит в нем благоуханный юг!
Как сладок звон его певучих гласных!
Не то что наш, рожденный в царстве вьюг
И полный звуков тусклых и неясных,
Такой язык, что, говоря на нем,
Мы харкаем, свистим или плюем.
Люблю их женщин — всех, к чему таиться!
Люблю крестьянок — бронзу смуглых щек,
Глаза, откуда брызжет и струится
Живых лучей сияющий поток.
Синьор люблю — как часто взор мне снится.
Чей влажный блеск так нежен и глубок.
Их сердце — на устах, душа — во взоре,
Их солнце в нем, их небеса и море.
Италия! Не ты ль эдем земной!
И не твоей ли Евой вдохновленный,
Нам Рафаэль открыл предел иной!
Не на груди ль прекрасной, упоенный,
Скончался он! Недаром даже твой
Да, твой язык, богами сотворенный,
И он бессилен передать черты
Доступной лишь Канове[16] красоты!