О том же с пафосом писал другой сторонник «чистого искусства», Д. Н. Цертелев:
Спешат безумные вожди,
Впотьмах гоняются за призраком свободы,
Сулят блаженство впереди
И лишь на рабство злейшее ведут народы.
Правда, поэты, подобные Голенищеву-Кутузову и Цертелеву, не делали литературной погоды: это были незначительные величины. Но и гражданская поэзия восьмидесятых годов также не была представлена сколько-нибудь крупными именами. Н. М. Минский, популярный в те годы поэт, близкий к народническим кругам и по духу своей поэзии созвучный Надсону, поддавшись реакционным веяниям времени, в 1884 году декларативно заявил об отказе от старых демократических традиций. В восьмидесятые же годы началась деятельность поэта-народовольца П. Ф. Якубовича, певца борьбы и жертвенного страдания, но, едва начавшись, была прервана на долгие годы арестом и каторгой.
В этих условиях поэзия Надсона должна была привлечь к себе, пристальное внимание. В его стихах звучали мотивы, отражавшие; гнет и давление общественных условий того трудного времени, когда он жил и писал, а печальная судьба и безвременная гибель молодого поэта, сошедшего в могилу под свист и улюлюканье реакционной газеты, приобрела как бы символическое значение.
2
Вскоре после смерти Надсона В. Г. Короленко в одном из писем своих так определил смысл и характер его популярности: «Я уверен, что большая часть стихотворений Надсона, будучи напечатано каждое отдельно и под другим именем, не произвели бы того обаяния, какое эти стихотворения производили в действительности на читателей покойного поэта. И это совершенно понятно. В нескольких выдающихся стихах Надсон заинтересовал читателя особенностями своей поэтической личности. Читатель его узнал, в его индивидуальности, и полюбил, полюбил известное лицо. С этих пор уже все, до этого лица относящееся, встречает симпатию и отклик, хотя бы это был элементарнейший лирический порыв, каких печатается бесчисленное множество… Тут немедленно к тому, что стоит на печатной странице в виде ряда букв и строчек, присоединяются живые черты уже известной нам прежде личности. Общий мотив облекается живою плотью».[2]
«Живую плоть» поэзии Надсона составил образ «лишнего человека» семидесятых-восьмидесятых годов, вырисовывавшийся в его стихотворениях. Сомнения и жалобы на судьбу, негодование при виде господствующего зла и сознание собственного бессилия, жажда борьбы и неумение бороться, личные неудачи и чувство обреченности целого поколения – все эти давно знакомые черты сознания «лишних людей» в своеобразном историческом перевоплощении возникли в поэзии Надсона и выступили как характерная особенность новой эпохи.
В этом была своя историческая логика. Трагические неудачи народнического поколения, вступившего в борьбу с пореформенным застоем и изнемогшего в этой борьбе, вновь вызвали к жизни, казалось бы, отошедший в далекое прошлое, развенчанный и осмеянный образ «лишнего человека». В народническом движении были свои борцы и мученики, люди бесстрашные и мужественные, не знавшие колебаний и раздвоенности, но если взять целое поколение, большую среду, окружавшую передовых борцов, то люди этого поколения и этой среды тяжело и горестно переживали крах своих надежд и ожиданий, колебались и мучились, от героических порывов переходили к унынию и жестоко страдали от своей раздвоенности. По своему психическому облику они во многом напоминали «лишних людей» сороковых годов.
Все это превосходно почувствовал и понял Тургенев, поставивший в центре романа о народническом движении «лишнего человека». новой формации. В самом деле, герой «Нови» Нежданов, олицетворяющий собою то демократическое поколение, которое выступило сразу вслед за Базаровым, оказался, однако, по основным чертам своего социально-психологического облика ближе к Рудину, чем к Базарову. С тургеневской «Новью» полемизировал А. Осипович-Новодворский в «Эпизодах из жизни ни павы, ни вороны», но под пером этого типичного семидесятника, разночинца и демократа опять-таки возникла фигура «лишнего человека», необычная и оригинальная, но все же недаром названная автором «ни павой, ни вороной» и прямо примкнувшая к галерее давно, казалось бы, исчерпанных > типов. Этот же образ создавал и В. М. Гаршин в своих рассказах о благородных неудачниках, возмутившихся против «мирового зла», но потерявших душевное равновесие и обессилевших в бесплодной, а иной раз даже иллюзорной борьбе.
Надсон в своей поэзии разрабатывал тот же тип, близко соприкасаясь по основным темам, мотивам и настроениям со своими демократическими современниками. Его герой ненавидит насилие и произвол, грубое «царство Ваала», ему претит «бесстыдное невежество» «наглой красоты» и «пошлый рай» мещанского благополучия («Цветы»). Он мечтает о коренном изменении мира, о приходе блаженной и счастливой поры, когда
…не будет на свете ни слез, ни вражды,
Ни бескрестных могил, ни рабов,
Ни нужды, беспросветной, мертвящей нужды,
Ни меча, ни позорных столбов!
(«Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат…»)
В дали веков он видит «праздник возрожденья», время, когда «радостно вздохнут усталые рабы, И заменит гимн любви и примиренья Звуки слез и горя, мести и борьбы» («Весенняя сказка»).
Это та же мечта, которая вдохновляла и героя гаршинского «Красного цветка», предвидевшего такое время, когда «распадутся железные решетки, все… заточенные выйдут отсюда и помчатся во все концы земли, и весь мир содрогнется, сбросит с себя ветхую оболочку и явится в новой, чудной красоте».[3] Это была та же мечта, которая владела не литературными героями, а многими реальными людьми семидесятых-восьмидесятых годов. В. Г. Короленко в «Истории моего современника» говорит о том, что у него, в пору его молодости, как и у других мечтателей его поколения и круга, была одна великая мысль. «Господствующей основной мыслью, – пишет он, – своего рода фоном, на котором я воспринимал и видел явления, стала мысль о грядущем перевороте, которому надо уготовить путь».[4] Ему думалось, что придет время, когда станет «новое небо и новая земля».
Это была мечта j гармоническом строе общества и человеческих отношений, мечта заманчивая и пленительная, но туманная и неясная. Неясны были конкретные очертания нового строя, нового мира, неясны были средства ее осуществления, и больше того – неясно было даже, осуществима ли эта мечта вообще. Зло казалось крепким и вечным, и Надсон в своих мечтах выражал чувство растерянности и бессильного недоумения
Пред льющейся века страдальческою кровью,
Пред вечным злом людским и вечною враждой…
(«Я не щадил себя: мучительным сомненьям…»)
Вот почему герой Надсона не только мечтатель, но и человек мучительных сомнений. Одно из лучших стихотворений Надсона начинается словами:
Не вини меня, друг мой, – я сын наших дней, –
Сын раздумья, тревог и сомнений…
И в самом деле, герой Надсона подвергает сомнению все: светлые надежды юности, веру в братство, в борьбу, свое право на любовь и самое чувство любви. Уже в самых ранних стихотворениях Надсона появляется образ человека, сломленного жизнью, уставшего, отказавшегося от «дерзких мечтаний», от былых надежд.
Забыли мы свои желанья:
Они прошли для нас, как сны,
И наши прошлые мечтанья
Нам стали странны и смешны, –
пишет Надсон в стихотворении «Во мгле» (1878).
Наивно было бы видеть в таких стихах только автобиографические признания. Совершенно очевидно, что поэт претендует здесь не столько на личную исповедь, сколько на создание образа героя своего времени. Этот герой с детства узнал «яд тайных дум и злых сомнений» («В альбом», 1879), он, пережил крах каких-то юных надежд, он потерял прежнюю веру «в правду и людей», он стыдится своей «былой наивности» и остро чувствует горечь разочарования.
И за то, чем ярче были упованья,
Чем наивней был я в прежние года,
Тем сильней за эти детские мечтанья
Я теперь томлюсь от боли и стыда…
(«Муза, погибаю! Глупо и безбожно…», 1881)
Такое душевное состояние становится характерным признаком надсоновского героя не только в ранних, но и в зрелых стихотворениях.
Ты встретила меня озлобленным бойцом,
Усталым путником под жизненной грозою, –
говорит герой Надсона своей возлюбленной в одном из стихотворений 1883 года («Из песен любви»).
А я, – я труп давно… Я, рано жизнь узнал,
Я начал сердцем жить едва не с колыбели,
Я дерзко рвался ввысь, где светит идеал, –
И я устал… устал… и крылья одряхлели, –
сетует он там же. Это не мимолетное настроение, это – постоянный мотив, устойчивая психологическая черта. В одном из последних стихотворений слышны те же самые ноты, которые звучали в ранних опытах: