Ознакомительная версия.
Снежная сибирская зима у Геннадия Прашкевича описана не раз, – и эти описания призваны сообщить нам нечто важное о мире и о себе: «Мерзлая ветвь не хрустнет, нежная тишина. Замерла в снежной грусти найденная страна. Замерли даже тени, резкие, как ножи. Зимнее вдохновение, белые миражи». Нечто очень важное передано здесь музыкой слова, гибкой строкой, этим неожиданным эпитетом: найденная страна. И сочетанием-противопоставлением певучих строк с длинными словами и двумя ударениями в строке – нежная тишина… найденная страна… зимнее вдохновение… белые миражи… – и резких строк из трёх коротких слов и трёх ударений: «Замерли даже тени, резкие, как ножи». Передать прозой мысль этого стихотворения невозможно.
Ещё одна сибирская зима – это лес… известковое безлюдье… ледниковые мосты… И среди безлюдья активный герой, – геолог, охотник, просто бродяга, не в этом дело, важно, что герой молод и активен: «Только стелется морозный след мой – вечное кольцо, да стеклянные занозы раздирают мне лицо».
И ещё одна зима… «Снег валил опять, опять белыми бумажками. Нам пришлось тропинки мять валенками тяжкими…» Песня детства – отсюда и валенки тяжкие. Точно и кратко.
Обычно природа – зимняя, осенняя, летняя, – нужна поэту как фон для рассказа о событии, о некой социально очерченной группе людей. В стихотворении «Самое начало» из цикла «Провинция» снег у Геннадия Прашкевича не случайно определён как «сухой, морозный, тугой, как женское бедро», потому что дальше пойдёт рассказ о деревенских бабах и о юном поэте, в сердце которого просыпается первое желание. В стихотворении «О, эта деревня стоила всех чудес…» тоже речь идёт о жизни замкнутого мирка сибирской глубинки: «Сколько имён, о которых не ведал свет, сколько снегов, вылетающих, как из пушек!» Последнее сравнение – из другой жизни, – города, киносъемки с её искусственным снегом, вылетающим из особого приспособления – пушки. Город реален, а сибирский мир – незабываем и желанен: «Годы идут, но там лампа горит, маня, ищет меня, зовёт, теплится из потёмок. Может быть, до сих пор женщина ждёт меня, но броду нет на реке, а лёд над теченьем тонок». Стихотворение настолько целомудренно, что можно только гадать, кто это женщина – мать, юношеская мечта, возлюбленная?
Так умеет писать поэт Геннадий Прашкевич. Мастерство его проявляется в умении создавать портреты людей – современников и исторических героев – не тождественных автору. Это Назым Хикмет, это Катулл, Ли Тай-бо. Это портреты городов, с которыми связаны более или менее продолжительные эпизоды и периоды жизни поэта – Ленинград, Томск, Бухара, Самарканд, Ирбит, Несебыр. Часто они даны какой-то одной чертой, одной деталью, иногда воспоминанием, почему-то дорогим автору. Например, в стихотворении про Назыма Хикмета это всего лишь тоненькая книжка стихов, найденная на чердаке деревенской избы, даже не просто книжка, а «недокуренная кем-то», в которой поэт увидел поразившие его строки: «Я болен. Я тебя ревную. Прости меня».
Умение использовать чужую строку, то, что мы теперь называем принципом центонности – приводит в целом ряде стихотворений Геннадия Прашкевича к блестящим результатам. Это строка Скотта Фицджеральда «Ночь нежна», ставшая рефреном в восьмистрочных строфах; строка Байрона «Прощай. И если навсегда, то навсегда прощай» – тоже рефрен, но уже в двеннадцатистрочных строфах… В «портретах» городов центральной деталью часто оказываются изображения храмов. О Самарканде: «Реставрированные мечети. Свежая глазурь на пыльных стенах – заплаты на вечности…» О Несебыре: «И храмы – старые крестьянки – богини праздников и будней». И в другом стихотворении о Несебыре: «А на рыжей черепице виноградная заря перекрашивает шпицы и кирпич монастыря». Ленинград вообще показался поэту каким-то единым храмом, «квинтэссенцией веков», «сном немых кариатид», и здесь ему даже понадобилась помощь великого петербуржца Осипа Мандельштама… В Лейпциге главной оказалась церковь Святого Фомы, но уже не как памятник вечности, а как старинный органный зал, где кантор, сам Бах, играет поэту «Бранденбургские концерты»: «Храни же нас, кантор из церкви Святого Фомы, и длись этот холод, так странно бегущий по коже».
Это все великие чудеса вечности. Но не менее дороги поэту и великие чудеса настоящего – край северный и край дальневосточный, «край, где от бед и всякой тоски вас берегут не женские пальцы, а загрубелые кулаки». Он готов подарить все эти чудеса любимой, – не просто лес, но даже таинственные дацитовые купола в нём, притягивающие созвездия с небес. Чудеса – на Итурупе, Кунашире и Парамушире, в океане и на вулкане Богдана Хмельницкого. Стихи Геннадия Прашкевича о дальневосточных чудесах точны, лаконичны, написаны от лица героя-исследователя и старожила, аборигена, а не заезжего туриста. Это «Шторм», «Кончается везенье…», «Курильская осень», «Берега южного Итурупа», «Доброе начало». Жизненная позиция автора этих стихов – желание защитить мир, верность ему. «Там жить бы я хотел, встречать восход, ходить с ружьём на дальние озёра и жечь костры, давая знать судам, что мир ещё повсюду обитаем».
Уже в самом начале своего творческого пути Геннадий Прашкевич как бы наметил перспективу: «Я научился просыпаться рано, когда ещё не ноют в сердце раны, когда ещё сороки не проснулись, и тянет тишиной с пустынных улиц… Я научился радоваться дому, твоей ладони, шороху на крыше, я научился радоваться грому, особенно когда он плохо слышен… Я научился говорить, как птица, скрывать печаль, невидимое видеть. Немногому осталось научиться: с такой же силой знать и ненавидеть…» Узнать поэту удалось многое, и о многом написать. Только ненавидеть он так и не научился.
«О, за мгновение, пока в мои глаза летела капля, я прожил жизнь, – любил и плакал, и видел дождь и облака. Но капля пала на глаза и вновь я тронут тайной жуткой: как уместилась жизнь моя в таком коротком промежутке?» Так написано в стихотворении «Перед дождем».
В мире Геннадия Прашкевича слишком много любви, чтобы отдавать свои силы ненависти. «И если мы не говорили о любви, Татий, то лишь потому, что любовь подразумевается во всем и всюду». Кстати, в этом трехчастном произведении – «Стихи о Татии и Эгее» – мы встречаемся ещё с одним (неявным) примером использования принципа центонности: «Пей. Не фалерн, но всё-таки вино…» и обращение: «Мальчик!» – вспомним Катулла, вспомним пушкинское «Пьяной горечью фалерна чашу мне наполни, мальчик!»
Главная боль поэта – его незавершённые дела, потеря близких, неблагополучие мироздания и самой любимой его части – любимой и прекрасной земли: «Сосны плакали, и тяжко слёзы жёлтые текли, как туманные стекляшки, рыбы в омутах цвели… А под жарким одеялом дыма, скрывшего поля, задыхалась и стонала обнаженная земля…» Поэт понимает, что «сезон иллюзий завершён», что берег, который «только что был близким», отдаляется, что подступает одиночество – «как будто крикнул в своды храма, а эхо не отозвалось». Впрочем, сам поэт нечасто говорит обо всём этом как о боли, чаще он формулирует своё состояние другими словами: «Не боль, а ощущение вины». Это важная поправка.
Мне хотелось завершить разговор о поэзии Геннадия Прашкевича каким-то одним, лучшим, как бы итоговым стихотворением, – и я не смогла выбрать: «За то, что эта жизнь нам удалась…», «Я оплатил бы все разлуки…», «Глаз меньше ошибается, чем разум…», «Разор души, глухая боль…», и многие, многие другие.
Но может, вот это?
Не надо музыки. Не надо!
Пусть лучше дождик моросит.
Туман.
Строения.
Ограда.
В окошке свет.
Ребенок спит.
Он тихо спит.
Он сонно дышит.
Блаженно и легко сопит.
Мне скажут: «Так давно не пишут».
А я скажу: «Ребенок спит».
Москва, 2004
Ознакомительная версия.