люди решили при помощи выстрела из огромной пушки сместить ось земного шара. Тогда растопились бы полярные льды, половину Европы, в том числе и Париж, залило бы водой и так далее.
Время выстрела было объявлено. Европейцы в панике ждали часа катастрофы.
Только один математик сидел спокойно в парижском кафе и пил кофе. Он проверил расчеты безумцев, нашел ошибку в расчетах и знал, что ничего не произойдет.
Как часто во время газетных дискуссий и шумных кампаний приходится довольствоваться грустной ролью математика, спокойно пьющего кофе.
* * *
Что значит — знаю ли я этого человека? Это значит — знаю ли я, как он поступит в том или другом случае, в той или иной неожиданно сложившейся обстановке.
* * *
Я жил сорок дней в Малеевке. Писал рассказы, роман, катался на лыжах, читал, слушал самого себя.
Однажды пошли стихи. Четыре стихотворения за три дня. Потом стихи прекратились так же неожиданно, как возникли. Значит, из сорока дней три оказались стихотворными. Но чтобы эти три дня подкараулить, нужно было все сорок дней прислушиваться к самому себе.
Если бы эти три дня пришлись на Москву (с утра телефонные звонки, в одиннадцать — встреча в редакции, в три — совещание, в шесть — просмотр нового фильма), то написанных мною четырех стихотворений не появилось бы. Я так и не узнал бы, что у меня, оказывается, было три стихотворных дня.
* * *
Ужасной машиной зубной врач сверлит зуб. Он может сверлить его очень долго и высверлить почти весь, и все — не больно. Но вдруг острая боль пронзает все тело, каждую клетку. Кажется, больно и в мозгу, и в сердце, и даже в пятках. Значит, сверло дотронулось до обнаженного нерва.
Я не знаю, от чего это зависит, но огромное большинство произведений современного, да и не только современного искусства, как бы добротны, обстоятельны и художественны они ни были, не дотрагиваются до нерва. Их читают, отзываются одобрительно, даже рекомендуют читать друзьям.
И вдруг с одним из произведений происходит нечто. Вырывают из рук, говорят взахлеб, звонят по телефону, в библиотеках очереди, книгопродавцы достают из-под прилавка… Книга зацепила за нерв, и сразу все и везде: в Москве, в Ленинграде, на Камчатке — почувствовали, что больно.
Ни зубной врач, ни художник не знают, что сейчас-то, сию-то секунду они дотрагиваются до нерва. Это происходит неожиданно для них самих, и они узнают об этом уже по реакции пациента или читателя: по вздрагиванию, по вскрику или даже по воплю.
* * *
Телепатия — вещь настолько же реальная, как телевидение или радио. Конечно, сидя в Москве, читать мысли человека, идущего по улице Лондона, кажется невероятным, неправдоподобным. Но еще более неправдоподобным казалось лет двести-триста назад, что, сидя в Москве, можно смотреть футбольный матч, проходящий в Лондоне.
Конструктор, конструируя человека, вмонтировал в него и аппаратик для передачи и приема мысли на расстояние и вообще для передачи мыслей другим людям без посредства слов, жестов, мимики и выражения глаз. Известно даже месторасположение этого аппаратика в мозгу.
Но что делал бы дикарь, никогда не соприкасавшийся с цивилизацией, если бы ему в руки попал транзистор? Вероятно, он повертел бы его в руках и поставил бы у себя в пещере как украшение или таскал бы на шее как талисман.
Я хочу сказать, что конструктор, дав человеку аппарат для самой совершенной и могучей связи, почему-то не вложил в него умения пользоваться этим аппаратом, считая, вероятно, что на ранних стадиях развития человек не то что не достоин, но не способен пользоваться этим разумно и не во вред. В самом деле, представьте, что мы читали бы все мысли друг друга и могли бы произвольно влиять на поступки других людей!
Неумение пользоваться телепатией — такое же благо, как и то, что маленькие дети не умеют пользоваться папиным ружьем или пистолетом. Вероятно, мы должны дорасти и научиться сами на какой-то стадии своего развития включать и выключать аппарат, который есть в каждом из нас со дня рождения.
Если только это не атавизм. То есть могло быть и так, что на самых ранних порах аппарат действовал, а когда мы познали речь и когда усложнились человеческие отношения, он автоматически отключился.
* * *
Его книги (Герцен, Эренбург, Вересаев) насквозь рациональны, но читать их все-таки интересно, потому что он умен. Страшно, когда рационален глупец.
* * *
Меня часто спрашивают, как я отношусь к Евтушенко.
Я отвечаю очень просто: все, что написал я, я не променяю на все, что написал он.
* * *
Лучше всего исполнять какую-либо должность можно тогда, когда не боишься ее потерять.
* * *
Он имеет право писать плохо, потому что он пишет очень много. Ты пишешь мало — и тебе плохо писать нельзя.
* * *
Когда читатель берет книгу и начинает ее читать, у него в запасе сто копеек читательского внимания. Дальше все зависит от того, как построена книга. Эти сто копеек читатель может израсходовать на первых двадцати страницах или, во всяком случае, задолго до конца книги. Книга останется недочитанной.
Капиталом читательского внимания писатель должен распорядиться так, чтобы его хватило до конца, да еще и остался хотя бы грошик, выражающийся в восклицании: «Как жалко, что книга кончилась!»
* * *
Моя новая повесть была написана на три четверти, когда мне понадобилось съездить в Москву. Я показал матери на стопу исписанной бумаги, то есть на рукопись, и попросил, чтобы в случае пожара она спасла прежде всего эту бумагу, а не остальные вещи. У матери сначала не могло уложиться, как это стопа бумаги может быть дороже всего добра: одеялишек, подушек, перины, рубашек, пальто и даже самого дома.
Потом она поняла, завернула бумагу в шаль и бережно, как если бы это было живое или стеклянное, понесла к себе под подушку.
* * *
Общественную атмосферу в мире я ощущаю так же явственно, как и физическую. То становится тягостно, то легче, то как бы перед грозой.
* * *
Когда неприятель стремительно атакует окопы, то солдаты, сидящие в обороне, палят, как правило, почти не целясь. Общая масса летящих пуль наносит, конечно, урон противнику, но каждый солдат в отдельности палит приблизительно, наугад.
Снайпер сидит тут же, в своем гнезде, и стреляет по выбору. Пока те палят по десяти раз, он успевает выстрелить только однажды, но зато, наверное, всегда в сердце,