Ознакомительная версия.
Этими стихами Ахматова в 1912 году откроет свою первую поэтическую книгу. Одесса и Петербург не пробудили её от младенчества; с самого начала сознательных дней она помнила себя царскосёлкой.
Зимний сезон в Киеве – На Институтской улице – Рождение Ии Горенко – В «Hôtel Nationale» – В Царском саду с бонной Моникой – Киевские тётки – Первое лето в Гугенбурге – Начало царствования Николая II и триумф Государственного контроля – Новые царскосельские адреса – Дом Шухардиной – Павловский вокзал.
Следующий образный ряд, оставшийся в памяти Ахматовой от детских лет, связан уже не с Царским Селом, а с Киевом, куда Инна Эразмовна, вновь беременная, отправилась со всеми детьми, очевидно, осенью 1893 года. О причинах этой поездки, равно как и о том, путешествовала ли Инна Эразмовна сама по себе, сопровождаемая лишь бонной Моникой, или вместе с мужем, которого служебная необходимость заставила на осенне-зимний сезон 1893–1894 годов переменить место жительства, – мы можем сейчас только догадываться. Однако, судя по оставленным Ахматовой записям, пребывание в Киеве было длительным. Они снимали квартиру или меблированные комнаты на Институтской улице[101], где 27 января (8 февраля) 1894 года родилась Ия Горенко (1894–1922). Затем шестилетний Андрей заболел дифтеритом и здоровых детей на какое-то время отправили под присмотром бонны в роскошные номера «Hôtel Nationale» на углу Крещатика и Бессарабской площади, занятой в то время ещё «дикими» рыночными лоткáми (здание Бессарабского рынка появится уже в новом столетии). Рыночную суету внизу четырёхлетняя Ахматова с удовольствием наблюдала из окна или с балкона.
В то время в губернских гостиницах была особая мода на копии и репродукции с нашумевших в Европе или России полотен, причём из одного города в другой кочевал стандартный набор изображений с сюжетами, либо по-русски трогательными, либо по-европейски страшными. Из русских картин предпочитали Василия Перова с его «Охотниками на привале» и «Утро в сосновом лесу» Ивана Шишкина и Константина Савицкого, а из зарубежных – «Плот “Медузы”» Т. Жерико и «Похороны Шелли» Луи-Эдуарда Фурнье[102]. Последнее полотно, произведшее сенсацию на Парижском салоне в год рождения Ахматовой, изображало необычное огненное погребение великого английского поэта Перси Биши Шелли, утонувшего во время крушения яхты «Ариэль» в Средиземном море близ Ливорно в 1822 году. Лорд Байрон и другие друзья Шелли, как истинные поэты-романтики, решили предать его тело, выброшенное волнами на берег, огню, по примеру древних греков. Тут же, на берегу, сложили погребальный костёр, подобный костру Гектора, изображённому Гомером в «Илиаде». Тело Шелли, покрытое известью и почти полностью закальцинированное, было положено на этот костёр лицом вверх. Байрон поднёс факел к хворосту. «Снова ладан, масло и соль были брошены в огонь, вино текло ручьём. От жары дрожал воздух. После трёх часов горения необычно большое сердце ещё не сгорело… Череп, расколотый киркой солдата, открылся, и в нём, как в котле, долго кипел мозг» (Андре Моруа). Эту сцену и изобразил Фурнье, с живостью, достаточной, чтобы, будучи водружённой на стене в гостиничном номере, его картина могла впечатлить не только четырёхлетнего ребёнка. На неизбежный вопрос бонна, надо полагать, ответила, что так хоронят поэтов, возможно, даже процитировав модную новинку прошлого литературного сезона – «русского Шелли», изданного в переводе скандального декадентского поэта Константина Бальмонта:
Кто ты, дух чудесный?
Кто тебя нежней?
Радуги небесной
Красота – бледней,
Чем лучезарный дождь мелодии твоей.[103]
Ахматова, несмотря на ранний возраст, не могла не смекнуть, что поэты – люди своеобразные. И поэзией очень заинтересовалась:
Я пилa её в капле каждой
И, бесовскою чёрной жаждой
Одержима, не знала, как
Мне разделаться с бесноватой:
Я грозила ей Звёздной Палатой
И гнала на родной чердак,
В темноту, под Манфредовы ели,
И на берег, где мёртвый Шелли,
Прямо в небо глядя, лежал, —
И все жаворонки всего мира
Разрывали бездну эфира,
И факел Георг держал[104].
Поэтическая тема, по-видимому, какое-то время заполняла все её беседы с бонной Моникой во время ежедневных прогулок в киевском Царском саду, в верхней части которого, за железным мостом, неподалёку от перестроенного Елизаветинского дворца была устроена великолепная по тем временам детская площадка. И когда, играя здесь, она нашла обронённую кем-то заколку в виде лиры, бонна, смеясь, сказала:
– Это значит, что и ты будешь поэтом!
С Царским садом связан и другой, ещё более драматический эпизод, подробно описанный в «Записных книжках»:
…История с медведем в Шато де Флёр, в загородку которого мы попали с сестрой Рикой, сбежав в горы. Ужас окружающих. Мы дали слово бонне скрыть событие от мамы, но маленькая Рика, вернувшись, закричала: «Мама, Мишка – будка, морда – окошко».
«Замком Цветов» («Chateau de Fleurs», фр.) называлось развлекательное заведение, открытое в нижней части киевского Царского сада, у входа с Крещатика, неподалёку от Институтской улицы и Бессарабки. Бродячий зверинец находился здесь, очевидно, на Масленой неделе, так что скатиться с ледяной горки прямо в объятия тамошних мишек малолетние сёстры Анна и Ирина могли во время традиционных народных гуляний. Понятно, что при неблагоприятном исходе на этом событии настоящее повествование и прекратилось бы, но – миловал Бог.
В Киеве в это время жили со своими семьями все дочери Эразма Ивановича Стогова: Ия Змунчилла – на Меринговской улице, Алла Тимофиевич – на Фундуклеевской, Зоя Демяновская – на Бибиковском бульваре, Анна Вакар – на улице Круглоуниверситетской. Опять-таки, можно только догадываться, поддерживала ли Инна Эразмовна отношения со своей роднёй во время революционно-нигилистических похождений (так сказать, от Парижа до Женевы), но теперь в качестве законной супруги и многодетной матери она точно общалась в Киеве с сёстрами Аллой и Анной. А по всей вероятности юная Ахматова познакомилась тогда со всеми своими многочисленными киевскими тётушками, дядюшками, кузинами и кузенами. Ведь с середины лихих семидесятых годов утекло уже очень много воды, и прежние ссоры и обиды, как это и должно проходить в изменяющейся жизни, виделись теперь повзрослевшим и постаревшим сёстрам Стоговым, когда-то очень дружным меж собой под кровом отеческой Снитовки, странной, диковинной историей, случившейся давно и совсем не с ними. Им оставалось лишь смотреть на умершее прошлое со стороны —
Как души смотрят с высоты
На ими брошенное тело…[105]
Тем же летом 1894 года семья Горенко впервые отдыхала на балтийском взморье, в Гугенбурге, где к прежнему разрозненному вороху ахматовских памятных картинок раннего детства добавились «море и великолепные парусные суда в устье Наровы». Дачный район Гугенбурга (ныне Нарва-Йыэссу), протянувшийся вдоль тринадцатикилометрового морского пляжа с бело-золотистым песком и по берегу Наровы, начал расти ещё с 1880 года, а теперь здесь, в сосновом бору на берегу Финского залива, стояли дачи князей Урусовых, Орловых, баронессы Притвиц, барона Пельцера, столичных промышленников и финансистов. Сюда же на лето приезжала эстонская знать. Место было престижным, модным среди петербургского чиновничества, состязавшегося в карьерных успехах. Отдельные дачные дома сдавались тут по 200–300 рублей за сезон; те, кому это было не по карману, жили в многочисленных пансионатах, вполне благоустроенных, с балконами для воздушных ванн, и тоже не слишком доступных для прочей петербургской чиновной мелочи.
Андрей Антонович снял для семьи на летний сезон дачу Шкодта на Мерикюльской улице.
Он быстро шёл в гору, а вместе – и всё его контрольное ведомство, переживавшее в этот год самую напряженную и обильную добычей пору в своей истории. Новый государственный контролёр Тертий Иванович Филиппов, освоившись, оказался, при всех своих певческих и писательских странностях, зорок, цепок и, главное, азартен. В 1893–1894 годах он своими докладами на Государственном совете вводил в страх и заставлял оправдываться военного и морского министров, а на министра путей сообщения Аполлона Константиновича Кривошеина развернул настоящую охоту.
Тертий Филиппов имел обыкновение вникать во все мало-мальски значимые перестановки в министерствах и ведомствах, иногда и вовсе не имеющие никакого отношения к заботам Государственного контроля. Он изучал личные дела назначаемых и был, как правило, недоволен. Недовольство своё он доводил, приватно или гласно, до людей нешуточных, до самого обер-прокурора Победоносцева:
– Никак не могу, Константин Петрович, поддержать эту кандидатуру: подлец, настоящий подлец!
– Полноте, Тертий Иванович, ну кто сейчас не подлец? – меланхолически отвечал Победоносцев, и оба расходились: Победоносцев – вершить кадровую политику Империи на Сенатской площади, а Филиппов – раздавать очередные ориентировки контролёрам у Фонарного моста.
Ознакомительная версия.