В избу вошел с веселой улыбкой Костя.
Степан, побледнев, выбежал в сени, а Анна, рыдая, закопала судорожно вздрагивающие губы в подушку.
Костя сел на лавку и закачал ногами; теперь еще ясней показалось ему все.
Он обернулся к окну и, поманув стоявшего у ветлы Степана, вышел в сени.
— Ничего, Степан, не бойся, — подошел он к нему и умильно потрепал за подбородок, — ты парень хороший…
Степан недоверчиво вздрагивал. Ему казалось, что ласкающие его руки ищут место для намыленной петли.
— Я ничего, Степан… стариков только опасайся… ты, может быть, думаешь, я сержусь? Нет!.. Оденься и пойдем посидим в шинке.
Степан вошел в избу и, не глядя на Анну, вытащил у нее из-под головы нанковый казакин.
Нахлобучил стогом барашковую шапку и хлопнул дверью.
Вечером за ужином Анна видела, как Костя весело перемаргивался с Степаном. На душе у нее сделалось легче, и она опять почувствовала, что любит только одного Костю.
Заметил Анисим, что Костя что-то тоскует, и жене сказал. Мать заботливо пытала, уж не с женой ли, мол, вышел разлад, но Костя, только махнув рукой, грустно улыбался.
Он как-то особенно нежен стал к жене.
На прощеный день она ходила на реку за водой и, поскользнувшись на льду, упала в конурку*.
Домой ее привезли на санях, сарафан был скороблен ледяным застывом.
Ночью с ней сделался жар, он мочил ее красный полушалок и прикладывал к голове.
Анна брала его руку и прижимала к губам. Ей легко было, когда он склонялся к ней и слушал, как билось ее сердце.
— Ничего, — говорил он спокойно и ласково. — Завтра к вечеру все, как рукой, снимет.
Анна смотрела, и из глаз ее капали слезы.
* * *
На первой неделе поста Костя причастился и стал собираться на охоту.
В кошель он воткнул кожаные сапоги, онучи, пороховницу и сухарей, а Анна сунула ему рушник.
Достал висевший на гвоздике у бруса обмотанный паутиной картуз и зазязал рушником.
Опешила, но спросить не посмела. После чая он сел под иконы и позвал отца с матерью.
Анна присела с краю.
— Благословите меня, — сказал он, нагнувши голову, и подпер локтем бледное красивое лицо. Отец достал с божницы икону Миколы Чудотворца. Костя вылез и упал ему в ноги. В глазах его колыхалась мутная грусть.
Связав пожитки, передернул кошель за плечи и нахлобучил шапку.
— К Страстной вертайся, — сказал отец и, взяв клин, начал справлять топорище.
Покрестился, обнял мать и вышел с Анной наружу. Дул ветер, играла поземка, и снег звенел.
Костя взял Анну за руку и зашагал по кустарниковому подгорью.
Анна шла, наклонив голову, и захлестывала от ветра каратайку.
У озера, где начинался лес, остановился и встряхнул кошелем.
Хвои шумели.
— Ну, прощай, Анна! — проговорил тихо и кротко. — Не обижай стариков, — немного задумался и гладил ее щеку.
— Совсем я…
Анна хотела крикнуть и броситься ему на шею, но, глянув сквозь брызгавшие слезы, увидела, что он был уж на другом конце оврага.
— Костя! — гаркнула она. — Вернись!
— Ись… — ответило в стихшем ветре эхо.
— Очухайся! — кричал Филипп, снимая с Ваньчка шубу. Ваньчок, опустив руки, ослаб, как лыко.
Гасница* прыгающим отсветом выводила на белой печи тень повисшего на потолке крюка. За печурками фенькал сверчок, а на полатях дремал, поджав лапы калачиком, сивоухий кот.
— Снегом его, — тихо сказал Карев.
— И то снегом…
Филипп сгорстал путровый* окоренок и, помыв над рукомойником, принес снегу.
Ваньчка раздели наголо, дряблое тело, пропитанное солнцем, вывело синие жилы. Карев разделся и начал натирать. Голова Ваньчка, шлепая губами, отвисла и каталась по полу.
В руках снег сжимался, как вата, и выжатым творогом капал.
От Ваньчка пошел пар, зубы его разжались, и глухо он простонал:
— Пи-ить…
Вода плеснула ему в глаза, и, потирая их корявыми руками, он стал подыматься.
Шатаясь, сел на лавку и с дрожью начал напяливать рубаху.
Филипп подсобил надеть ему порты и, расстелив шубу, уложил спать его.
— С перепою, — тихо сказал он, вешая на посевку* корец, и стал доставать хлеб.
Карев присел к столу и стал чистить водяниковую наволочку картошки.
Отломив кусочек хлеба, он посолил его и зажевал.
Пахло огурцами, смешанной с клюквой капустой и моченой брусникой.
Филипп вынул с полки сороковку и, ударяя ладонью по донышку, выбил пробку.
— Пей, — поднес он стакан Кареву. — Небось, не как ведь Ваньчок.
— Самовар бы поставить, — почесался Филипп и вышел в теплушку.
— Липа? Лип?.. — загукал его сиповатый голос. — Проснися!
Немного погодя в красном сборчатом сарафане вошла девушка.
Косы ее были растрепаны и черными волнами обрамляли лицо и шею.
Карев чистил ружье и, взведя курок, нацелил в нее мушку.
— Убью, — усмехнулся он и спустил щелкнувший курок.
— Не боюсь, — тихо ответила и зазвенела в дырявой махотке* березовыми углями.
* * *
Лимпиаду звали лесной русалкой, она жила с братом в сторожке, караулила Чухлинский лес и собирала грибы.
Она не помнила, где была ее родина, и не знала ее. Ей близок был лес, она и жила с ним.
Двух лет потеряла отца, а на четвертом году ее мать, как она помнила, завернули в белую холстину, накрыли досками и унесли.
Память ее прояснилась, как брат привез ее на яр.
Жена его Аксинья ходила за ней и учила, как нужно складывать пальцы, когда молишься Богу.
Потом, когда под окном синели лужи, Аксинья пошла к реке и не вернулась. Ей мерещились багры, которыми Филипп тыкал в воду, и рыбацкий невод.
— Тетенька ушла, — сказал он ей, как они пришли из церкви. — Теперь мы будем жить с Чуканом.
Филипп сам мыл девочку и стирал белье.
Весной она бегала с Чуканом под черемуху и смотрела, как с черемухи падал снег.
— Отчего он не тает? — спрашивала Чукана и, положив на ладонь, дула своим теплом.
Собака весело каталась около ее ног и лизала босые, утонувшие в мшанине, скользкие ноги.
Когда ей стукнуло десять годов, Филипп запряг буланку и отвез ее в Чухлинку, к теще, ходить в школу.
Девочка зиму училась, а летом опять уезжала к брату.
На шестнадцатом году за нее приезжал свататься сын дьячка, но Филипп пожалел, да потом девка сама заартачилась.
— Лучше я повешусь на ветках березы, — говорила она, — чем уйду с яра.
Она знала, что к ним никто не придет и жить с ними не останется, но часто сидела на крыльце и глядела на дорогу. Когда поднималась пыль и за горой ныряла, выплясывая, дуга, она бежала, улыбаючись, к загородке и отворяла околицу.
Нынче вечером с соседнего объезда приехал вдовый мужик Ваньчок и сватал ее без приданого.
Весной она часто, бродя по лесу, натыкалась на его коров и подолгу говорила с его подпаском, мальчиком Юшкой.
Юшка вил ей венки и, надевая на голову, всегда приговаривал:
— Ты ведь русалка лесная, а я тебя не боюсь.
— А я возьму тебя и съем, — шутила она и, посадив его на колени, искала у него в рыжих волосах гниды.
Юшка вертелся и не давался искаться.
— Пусти ты, — отпихивал он ее руки.
— Ложись, ложись, — тянула она его к себе. — Я расскажу тебе сказку.
— Ты знаешь про Аленушку и про братца-козленочка Иванушку*? — пришлепывая губами, выговаривал Юшка. — Расскажи мне ее… мне ее, бывало-ча, мамка рассказывала.
* * *
Самовар метнул на загнетку искрами.
— Готов, — сдунув золу, сказала Лимпиада и подошла к желтой полке за чашками.
— Славная штука, — ухмыльнулся Филипп, — Рублев двести смоем…
— Чтой-то я тебя, братец, не знаю, — обернулся он к Кареву: — Говоришь, с Чухлинки, а тебя и не видывал.
— Я пришляк, у просфирни проживаю.
— Пономарь, что ль, какой?
— Охотник.
Лимпиада расстелила скатерть, наколола крошечными кусочками сахар и поставила на стол самовар.
Ободнялая снеговая сыворотка пряжей висела на ставне и шомонила в окно.
— Зорит… — поднял блюдце Карев. — Вот сейчас на глухарей-то хорошо.
От околицы заерзал скрип полозьев. Ваньчок, охая, повернулся на другой бок и зачесал спину.
— Ишь наклюкался, — рассмеялась Лимпиада и накрыла заголившуюся спину халатом. — Гусь жареный, тоже свататься приехал!
— Ох, — застонал Ваньчок и откинул полу.
— Кто там? — отворил дверь Филипп.
— Свои, — забасил густой голос.
Засов, дребезжа, откатился в сторону, и в хату ввалились трое скупщиков.
— Есть дичь-то? — затеребил бороду брюхатый, низенького роста барышник.