Как бы ни расцвечивалась «христианскими узорами» эта молодая фантазия, выходило, что жить на свете – значит уже вселиться в райские кущи, вполне соединиться с Богом.
Есенин мог создать на первый взгляд христианскую по духу зарисовку:
Схимник-ветер шагом осторожным
Мнет листву по выступам дорожным
И целует на рябиновом кусту
Язвы красные незримому Христу.
А между тем священное имя выступало в ней прежде всего как метафора, необходимая для более рельефного показа язычески прекрасной земли с ее ветром, листвой, гроздьями рябины – всего, что мощно завладело вниманием художника.
Это не была всего лишь прихоть его поэтического сознания. Говоря о своем Христе: «Он зовет меня в дубровы, Как во царствие небес», Есенин, очевидно, устремлялся в те же духовные леса, что манили тысячи и тысячи современных ему богоискателей. Уподобляя русский пейзаж: солнце, ветер, ели, сосны – входу Господню в Иерусалим («Кто-то в солнечной сермяге На осленке рыжем едет»), поэт выражал единые для многих призрачные ожидания. Готовился вместе со страной петь осанну обольстительному духу природы, духу времени, который под видом Христа все ближе подступал к Новому Иерусалиму – праведной Руси.
Стоя «на туманном берегу» вместе с любимым до боли отечеством, поэт не мог не испытывать «холодной грусти», не мог не страшиться за будущее родины. Тревога и радость, горькие раздумья и предвидение солнечных дней – все это разом возникало из чувства собственного неуклонного участия «в паденье роковом». Летом 1916 года Есенин, призванный в армию и проходивший службу санитаром Царскосельского госпиталя, читал стихи, написанные им по этому случаю, ныне причисленным к лику святых императрице Александре Федоровне и великим княжнам. Как всегда у него, художественный образ и тут говорил о многом. Посвященные августейшим сестрам милосердия, эти строки за их простым, очевидным смыслом таили в себе едва ли не пророчество. О святой участи царской семьи, страшных годах России, о недалекой уже мятежной поре в жизни самого поэта:
Все ближе тянет их рукой неодолимой
Туда, где скорбь кладет печать на лбу.
О, помолись, святая Магдалина,
За их судьбу.
* * *
На исходе февраля 1917 года грянула катастрофа. Веками незыблемая плотина обрушилась под напором все набиравших силу губительных миражей. Падение самодержавия полностью «вынуло» из национальной судьбы ее духовный стержень и опору, опрокинуло в миллионах сердец живые ценности русского мира. События таили в себе целую череду будущих потрясений: по стране разливались войны, усобицы, голод, болезни. Антимир имеет свою логику развития. И все же мало кто сознавал понесенную утрату. Многие россияне ликовали, как дети. Зачарованно ждали прихода лучших времен, поздравляли один другого, говорили о братстве, о любви. Возмущенный разум рисовал картины близкого земного рая, рождал настоящие галлюцинации, где осколки христианского понимания вещей откровенно ставились на службу идеалам новой эпохи. Поэзия Есенина – верный голос народной души – оказалась в эпицентре общего помрачения.
За короткие недели она испытала решительные, бурные перемены. В ней произошел сокрушительный взрыв до времени скрытого языческого начала. Неопределенные упования мирского блаженства получили теперь характер полного, всеобъемлющего заблуждения – утопической мечты, которая пленила дар поэта. Образы его стихов, столь объемные прежде, перешли в одну-единственную и потому кричаще яркую земную плоскость. Послушный головокружительным настроениям, стал заметно иным ритмический рисунок лирики, поэм. Созерцание бытия сменилось прямым соучастием в «перевороте вселенной». Есенин не столько постигал новую Россию, сколько выражал ее страстный, болезненный дух.
Весь первый год революции, когда он, самовольно покинув армию, проживал в Константинове, Петрограде, путешествовал по Русскому Северу, его творческий мир больше и больше вбирал в себя грозовое дыхание смуты. «Родине кроткой» здесь попросту не осталось места. Все захватила «буйственная Русь». Лишь иногда, словно очнувшись, поэт замирал в тяжелом недоумении: «Где ты, где ты, отчий дом?..» И снова летел мечтами в желанное будущее страны, больше – целого мироздания. Было страшно, легко и весело, как на огромной, через всю планету несущейся карусели.
Истина всегда едина, нераздельна в ее цветущем богатстве. Она рождает любовь и согласие. Обман, подлог всегда многолик и раздроблен в собственной нищете. Искатели «грешного рая» всех времен блуждали каждый по-своему. Так и в России 1917 года невесть куда устремленные надежды современников сотнями произвели на свет близкие по сути, но вечно враждующие между собой представления о завтрашнем дне. Среди этого хаоса, привнося в него черты своей индивидуальности, метались художники, писатели, поэты. Многим из них казалось тогда, что революция – это прямое продолжение Святой Руси. Иные считали: с наступлением Февраля сам Христос явился в мир, чтобы очистить его бедами и мятежами. Настал, верили они, предреченный Евангелием Страшный Суд и обновление всего сущего.
Есенин тоже думал о конце старого света и рождении другой земли. Но его понятия (иначе и быть не могло!) отличались от тех, что имели Александр Блок, Андрей Белый и другие старшие собратья поэта. Есенинская утопия несла в себе ярко проступившие приметы крестьянского взгляда на происходящее, отражала перелом сознания у самой коренной, наиболее многочисленной части русского мира. Она рядилась в пасхальные цвета народного искусства, использовала вековые образы и поэтические приемы. Со всей увлеченностью молодых сил художник приветствовал близкое уже, грезилось ему, появление в России «дорогого гостя», «чудесного гостя» – именно так, ожидая второго пришествия, веками называла Христа Спасителя отеческая, не сохранившая имен своих создателей духовная поэзия. «Освобожденный» новыми ветрами от его православной природы, образ этот получил у Есенина совершенно иное, антихристианское звучание.
Мало когда еще за свою короткую судьбу Есенин переживал такой силы творческий подъем, как в этот неистовый, грозный год. Из-под его пера, помимо большого числа лирических стихов, одна за другой выходили поэмы: «Певущий зов», «Отчарь», «Октоих», «Пришествие», «Преображение», в которых мечта о мужицком рае – земле плодоносящих полей и стад – обрела грандиозный, космический масштаб. Сознание поэта рисовало воочию слияние, «воссоединение» Царства Небесного и дольнего мира. Помраченному гению чудилось: изба крестьянина с ее резным коньком на крыше прямо въезжает в райские врата. Ветхий и Новый Завет, русский фольклор, живые впечатления современности – все сливалось в чарующие сны, видения «третьего завета», несущего людям исцеление от скорби, духовной поврежденности, любого зла.
Искренний художник, он всегда шел до конца в собственных прозрениях и ошибках. И по мере того как волна за волной Россию захлестывала смута, Есенин был обречен высказывать со всей прямотой подлинное существо дорогих ему соблазнов. Так, в начале 1918 года (октябрьский переворот уже полностью расставил точки в намерениях и целях революции) появилась «Инония» – откровенно богоборческая поэма. Молодой «ясновидец» наконец-то признал, что его грезы о сказочном вертограде не имеют ничего общего с духом Православия.
Дни напролет читая Библию, особенно Откровение Иоанна Богослова (Апокалипсис), книгу, где с наибольшей полнотой сказано о конце света, он, словно в мистическом трансе, вычитывал из нее лишь то, что сам хотел прочесть. Собственно, так поступал в те годы не он один. Великая духовная держава еще долго не отпускала своих сынов, даже в падении готовых искать оправдание себе и другим на страницах Священного Писания.
Предсказанный в Библии приход на землю посланца сатаны, «человека греха» – антихриста, Есенин перепутал с Божиим Царством, которое наступит в час посрамления наглого беззаконника, его слуг. Последнее время все к тому и шло. И вот «гость чудесный» сбросил личину, предстал как явная демоническая мечта о «новом спасе», о городе и царстве, где он будет править. Инония – это и есть иной град, иная страна. Такое слово придумал для нее поэт. В грохоте и какофонии земного переворота он внезапно ощутил себя пророком. Собственную одержимость принял за праведность. Решил создать новую главу, как полагал, недостающую в Писании. А заодно перечеркнуть будто бы изжитые человечеством евангельские истины. Он силился придать своему голосу апокалипсическую мощь. Он хотел усвоить грозный язык подлинного Откровения.
Вышла дикая пародия: талантливая, как все им написанное, и оттого особенно кощунственная и страшная. С безоглядной лихостью и задором ослепленной русской души Есенин разорял в себе и в мире доставшийся ему от предков Новый Иерусалим, поносил непотребными словами Святую Русь. Нечистый дух и в самом деле водил его рукой, нацеливал внимание на самые высокие ценности бытия. «Не хочу страдания, смирения, сораспятия», – говорил художник далеко не чуждому темным увлечениям эпохи, но все же изумленному гримасами есенинской музы Александру Блоку. «Ревущие» краски поэмы возглашали радостную, счастливую эру, грешный рай без Христа: