В 1825 году Баратынский женился на дочери генерал-майора Энгельгардта Анастасии Львовне и скоро вышел в отставку. Еще до женитьбы Баратынский писал: «В Финляндии я пережил все, что было живого в моем сердце. Ее живописные, хотя угрюмые горы походили на прежнюю судьбу мою, также угрюмую, но, по крайней мере, довольно обильную в красках. Судьба, которую я предвижу, будет подобна русским однообразным равнинам…» Баратынский оказался прав, и его жизнь после 1826 года стала однообразной. Его жена не была красива, но отличалась умом и тонким вкусом. Ее беспокойный характер причинял много страданий Баратынскому и повлиял на то, что многие друзья от него отдалились. В мирной семейной жизни постепенно сгладилось в Баратынском все, что было в нем буйного, мятежного. Он сознавался сам:
Весельчакам я запер дверь,
Я пресыщен их буйным счастьем,
И заменил его теперь
Пристойным, тихим сладострастьем.
В свете Баратынские появлялись редко. Они любили подолгу жить в поместье Мураново (позднее принадлежавшее Тютчевым).
Пушкин познакомился с Баратынским в 1819 году и едва ли не первый оценил своеобычность его поэтического дара, стал ревностным пропагандистом его поэзии. Однако Баратынский, восхищаясь «Полтавой», «Борисом Годуновым», «Повестями Белкина», находил слабым величайшее творение Пушкина – «Евгений Онегин». Об их личных отношениях лучше всего сказал сам Пушкин в письме к Плетневу, получив известие о смерти Дельвига, их общего друга: «Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и всё». В сущности, в этих словах он назвал Баратынского в числе немногих самых близких людей, оставшихся у него на земле. Современники видели в Баратынском талантливого поэта, но поэта прежде всего пушкинской школы; его позднее творчество критика не приняла. Баратынского стали прямо обвинять в зависти к Пушкину; критики высказывали также предположение, что Сальери Пушкин списал с Баратынского.
В письме Плетневу в 1839 году Баратынский подводил итоги: «Эти последние десять лет существования, на первый взгляд не имеющего никакой особенности, были мне тяжелее всех годов моего финляндского заточения… Хочется солнца и досуга, ничем не прерываемого уединения и тишины, если возможно, беспредельной». А в эти десять лет вместились, помимо семейных забот и праздников, встречи с Пушкиным и Вяземским, знакомство с Чаадаевым и Мицкевичем, смерть Пушкина, слава и смерть Лермонтова (о котором Баратынский не обмолвился ни словом), повести Гоголя (которые он приветствовал) и, наконец, дружба и разрыв с Иваном Киреевским, талантливым критиком, издателем журнала «Европеец». Нелегкий, «разборчивый», взыскательный характер вкупе с некоторыми творческими задачами поставили Баратынского в особое, обособленное положение и в жизни, и в литературе: он «стал для всех чужим и никому не близким» (Гоголь). Жена, которую он очень любил, была человеком интересным и преданным ему, но не могла заменить утраченные надежды и дружбы. Отказ от «общих вопросов» в пользу «исключительного существования» вел к неизбежному внутреннему одиночеству и творческой изоляции. Только высокая одаренность и замечательное стремление к самообладанию помогли Баратынскому достойно ответить на вызов, брошенный ему «судьбой непримиримой». Ведь еще в 1825 году он написал:
Меня тягчил печалей груз,
Но не упал я перед роком,
Нашел отраду в песнях муз…
И в равнодушии высоком,
И светом презренный удел
Облагородить я умел…
Весной 1844 года Баратынские отправились через Марсель морем в Неаполь, в Италию, которую поэт любил с детства, наслушавшись о ней от своего воспитателя-итальянца. Здесь он пишет свое последнее стихотворение «Дядьке-итальянцу», в котором вспоминает Россию, где итальянец «мирный кров обрел, а позже гроб спокойный». Перед отъездом из Парижа Баратынский чувствовал себя нездоровым, и врачи предостерегали его от влияния знойного климата южной Италии. Едва Баратынские прибыли в Неаполь, как с Анастасией Львовной сделался один из тех болезненных припадков (вероятно, нервных), которые причиняли столько беспокойства ее мужу и всем окружающим. Это так подействовало на Баратынского, что у него внезапно усилились головные боли, началась лихорадка, и на другой день, 29 июня (11 июля) 1844 года, он скоропостижно скончался. Смерть прервала его голос, может быть, именно «в высших звуках», ибо в «Пироскафе» (1844), открыто мажорном, «италийском», есть явно итоговые, но и устремленные в будущее строки:
Много земель я оставил за мною,
Вынес я много смятений душою
Радостей ложных, истинных зол,
Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов,
Подняли якорь, надежды символ!
Из Неаполя тело поэта перевезли на родину и похоронили на Тихвинском кладбище в Александро-Невской лавре, неподалеку от баснописца Крылова, скончавшегося в том же году. На могиле поэта выбиты строки из его стихотворения:
Господи, да будет воля Твоя!
В смиреньи сердца надо верить
И терпеливо ждать конца.
Его слова.
Анастасия Львовна Баратынская пережила мужа на 16 лет и умерла в 1860 году. Тогда же на Тихвинском кладбище были установлены два однотипных надгробия – гранитные стелы с барельефным портретом, выполненным скульптором В. П. Крейтаном. Однако первоначальный барельеф на могиле Баратынского не сохранился и в 1950 году был заменен новым (скульптор Н. В. Дыдыкин).
Яркий поэт, представитель пушкинской плеяды, Баратынский прожил короткую жизнь. Он оставил русской литературе три поэмы да три небольших сборника стихов (1827, 1835 и 1842). Суровый приговор Белинского, бесповоротно осудившего поэта за его отрицательные воззрения на «разум» и «науку», предопределил отношение к Баратынскому ближайших поколений. После смерти Баратынского Белинский, который имел много претензий к поэту, все-таки признавал: «Мыслящий человек всегда перечтет с удовольствием стихотворения Баратынского, потому что всегда найдет в них человека – предмет вечно интересный для человека».
Литературоведение второй половины XIX века считало Баратынского второстепенным, чересчур рассудочным автором. Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона оценивает его так: «Как поэт, он почти совсем не поддаётся вдохновенному порыву творчества; как мыслитель, он лишён определённого, вполне и прочно сложившегося миросозерцания; в этих свойствах его поэзии и заключается причина, в силу которой она не производит сильного впечатления, несмотря на несомненные достоинства внешней формы и нередко – глубину содержания». Глубокосвоеобразная поэзия Баратынского была забыта в течение всего столетия, и только в самом его конце символисты, нашедшие в ней столь много родственных себе элементов, возобновили интерес к его творчеству, провозгласив его одним из трех величайших русских поэтов наряду с Пушкиным и Тютчевым.
Николай Карамзин
1766–1826
Кто мог любить так страстно,
Как я любил тебя?
Но я вздыхал напрасно,
Томил, крушил себя!
Мучительно плениться,
Быть страстным одному!
Насильно полюбиться
Не можно никому.
Не знатен я, не славен
Могу ль кого прельстить?
Не весел, не забавен
За что меня любить?
Простое сердце, чувство
Для света ничего.
Там надобно искусство –
А я не знал его!
(Искусство величаться,
Искусство ловким быть,
Умнее всех казаться,
Приятно говорить.)
Не знал – и, ослепленный
Любовию своей,
Желал я, дерзновенный,
И сам любви твоей!
Я плакал, ты смеялась,
Шутила надо мной
Моею забавлялась
Сердечною тоской!
Надежды луч бледнеет
Теперь в душе моей…
Уже другой владеет
Навек рукой твоей!..
Будь счастлива – покойна,
Сердечно весела,
Судьбой всегда довольна,
Супругу – ввек мила!
Во тьме лесов дремучих
Я буду жизнь вести,
Лить токи слез горючих,
Желать конца – прости!
1792
«Законы осуждают…»
Песня из повести «Остров Борнгольм»
Законы осуждают
Предмет моей любви;
Но кто, о сердце, может
Противиться тебе?
Какой закон святее
Твоих врожденных чувств?
Какая власть сильнее
Любви и красоты?
Люблю – любить ввек буду.
Кляните страсть мою,
Безжалостные души,
Жестокие сердца!
Священная Природа!
Твой нежный друг и сын
Невинен пред тобою.
Ты сердце мне дала;
Твои дары благие
Украсили ее
Природа! ты хотела,
Чтоб Лилу я любил!
Твой гром гремел над нами,
Но нас не поражал,
Когда мы наслаждались
В объятиях любви.
О Борнгольм, милый Борнгольм!
К тебе душа моя
Стремится беспрестанно;
Но тщетно слезы лью,
Томлюся и вздыхаю!
Навек я удален
Родительскою клятвой
От берегов твоих!
Еще ли ты, о Лила,
Живешь в тоске своей?
Или в волнах шумящих
Скончала злую жизнь?
Явися мне, явися,
Любезнейшая тень!
Я сам в волнах шумящих
С тобою погребусь.
1793