Поскольку это «опасное» значение установлено самим автором, может быть, оставив предубеждение, вдуматься в слово? Ведь пытались, и не раз, вывести происхождение искусства из игры. Пусть преувеличивали близость этих явлений, но связь между ними не была придумана: в искусстве сказалась человеческая склонность к подражанью, к тому, чтобы повторить, проиграть заново, объясняя себе все, что случилось или постоянно случается в жизни одного человека, в истории, в природе и в самом искусстве. Повтор, дарующий возможность пережить еще раз, вернуть ощущение реальности происшедшего и его неповторимости.
Что-то припоминается, бывшее соединяется с тем, что могло бы быть... Одно уже неотделимо от другого. Вот одна из поздних самойловских поэм-воспоминаний — «Юлий Кломпус». Было или не было? Было, хотя и безотносительно к точности имен, фактов, ибо точно в главном — по отношению к собственной послевоенной юности:
...Откуда вдруг она взялась,
Поэма эта? Полилась
Внезапно, шумно и упрямо,
С напором, как вода из крана...
За первым слоем воспоминаний — для своего круга — наращиваются слои более отдаленного прошлого, и начинается путешествие по заставам памяти, выбранным, впрочем, довольно случайно и обозначаемым прозаическими подробностями. Имя героя, данное в память об императоре — кесаре, ибо Юлий появился на свет с помощью кесарева сечения. Его фамилия, тоже имеющая предысторию:
Дворяне Кломпусы из Дании
Лет двести жили в захудании...
И, наконец, семейная коллекция самоваров, описание которой — поле для разнообразных исторических отсылок. Эту коллекцию и раздает друзьям герой на смертном одре. Он отделяет от себя прошлое: каждый из друзей получает по самовару, к которому умирающим присовокуплены слова нелицеприятной правды, говоримые наедине в момент последнего прощания.
Однако эта исповедь — покаяние в чужих грехах — оказалась преждевременной. Кломпус выздоровел, но переступить через прощание не пожелал и к прежним друзьям не возвратился. Прошлое было отринуто им необратимо. Не то, чтобы герой вовсе пропал или канул, наоборот, теперь-то он и утвердился в жизни, пошел в гору:
Удачно выдержавши конкурс,
Стал где-то кем-то Юлий Кломпус...
Став «кем-то», он перестал быть тем влюбчивым, беспечным — прежним, каким его знали и любили. Вероятно, перестал быть самим собой. Разные случались истории...
Что это — шутка, игра? Мы помним, что одновременно с «Борисом Годуновым» Пушкин писал «Графа Нулина» и на ту же тему: история и Шекспир. В обоих случаях — взгляд, брошенный в глубь Истории, которая увидена глазами разных жанров: трагедии и пародии. Самый разный и самый серьезный смысл может быть выражен шутливо или обиняком, не прямо.
Для Давида Самойлова важно боковое зрение: смотреть на предмет и видеть то, что расположено вокруг него, что в нем отражается и одновременно отражает его в себе. Поэзия тех моментальных отблесков, которыми обмениваются сиюминутное и вечное, происходящее на глазах и сохраненное памятью. Даже название сборника «Залив» может быть объяснено через эту отражательную способность:
Он на могучем сквозняке
Лежит пологим витражом.
И отражает все в себе,
И сам повсюду отражен.
(«Сперва сирень, потом жасмин...»)
Д. Самойлов ценит эту способность и признает ее поэтической, позволяя себе иногда написать стихотворение только для того, чтобы утвердить промелькнувшее сходство. Девушка, ожидающая в кафе — «Золушка», «сандрильона» (именно так — с маленькой буквы, разменивая имя собственное, лишая его уникальности). Такой она увиделась. А потом начинается описание, детали которого проступают в двух планах: то взгляд, брошенный на живую модель, то припоминание той — из сказки. Если воспользоваться словом, которое санкционировано самим поэтом,— это целиком игровое стихотворение. Проверка приема. Естественно, что значительнее те стихи, где прием берется не сам по себе, а проверяется в рабочих условиях: под нагрузкой материала, в действии. Тогда ассоциативная связь разрабатывается не столь подробно, она даже не так заметна, но ею организуется стихотворение изнутри. Своеобразная смысловая подсветка:
Из всех печей, из всех каминов
Восходит лес курчавых дымов.
А я шагаю, плащ накинув
И шляпу до бровей надвинув.
Спешу в спасительный подвальчик,
Где быстро и неторопливо
Рыжеволосый подавальщик
Приносит пару кружек пива.
(«Завсегдатай»)
Прибалтийский пейзаж, аккуратный и немного ненастоящий. Пивной подвальчик, куда держит путь автор — мрачноватая фигура,— где ему предстоит встреча со студентом,— все это, вместе взятое, рождает воспоминание, смутное настолько, что даже имя главного героя не произносится. Автор не называет себя Фаустом, а вот собеседник — дьявол:
Он здешний завсегдатай. Дятел,
Долбящий ресторанный столик.
Он Мефистофель и приятель
Буфетчицы и судомоек.
Вечный образ бликом скользнул по лицу и пропал за мыслью о меняющемся времени и человеке, о неизбежности перемен. Но вечность не исчезла, она лишь отошла, отдалилась, встав за окном тем самым пейзажем, с которого стихотворение начиналось и которым оно заканчивается:
А в круглом блюде груда раков,
Пузырчатый янтарь бокала;
И туч и дымов странный ракурс
В крутом окне полуподвала.
Природа у Самойлова, кажется, всегда борется не столько по созвучию с человеческим состоянием, сколько по контрасту с ним: меняющемуся, подвижному противостоит вечное, во всяком случае вечно возвращающееся. Новое же в том, что взгляд, обращенный к природе, становится более пристальным. Раньше поэт ловил ее только боковым зрением, в отражениях, теперь может посмотреть на нее в упор. Перемена объясняется в послании «Другу- стихотворцу»:
Теперь пора узнать о тучах и озерах,
О рощах, где полно тяжеловесных крон,
А также о душе, что чует вещий шорох,
И ветер для нее — дыхание времен.
Размышляющий Самойлов, а также — наблюдающий, описывающий. Вот и в названии живописное обозначение жанра — «Картина с парусами». И все же остается впечатление, что поэтически лучше картин Д. Самойлову удаются эскизы. Всматриваясь, приобретает в подробности, но теряет в отчетливости деталей. Пропадает режущий глаз эффект зримости, вот такой, как в одной из «Пярнуских элегий»:
В Пярну легкие снега.
Так свободно и счастливо!
Ни одна еще нога
Не ступала вдоль залива.
Быстрый лыжник пробежит
Синей вспышкою мгновенной.
А у моря снег лежит
Свежим берегом вселенной.
(«В Пярну легкие снега...»)
Весь цикл составился не из элегий, а из элегических фрагментов. В каждом — беглая мысль, впечатление, тот самый миг, за которым «время распадется на «сейчас» и «никогда».
Самойлов меняется... Хотя он и печатает юношеские стихи, сопровождая их комментарием: «Порой мне кажется, что вкусы мои не очень сильно изменились». Пожалуй, точнее другая фраза из того же краткого предисловия в «Заливе»: «Для каждого человека приходит время возвращаться к началу».
Читая юношеские стихи, мы убеждаемся, что та плотность, весомость впечатлений, о которых начинает мечтать «поздний Самойлов», были присущи ему в самом начале:
Свет фар упирается в ливень.
И куст приседает, испуган.
И белый, отточенный бивень
Таранит дорогу за Бугом.
Рубеж был почти неприметен.
Он был только словом и вздрогом.
Все те же висячие плети
Дождя и все та же дорога.
Все та же дорога. Дощатый
Мосток через речку. Не больше.
И едут, и едут солдаты
Куда-то по Польше, по Польше.
( «Рубеж»)
Под стихотворением дата —1944. Действительно, рубеж — между первоначальным увлечением Хлебниковым, видимо, Заболоцким, с одной стороны, и той манерой, по которой теперь узнают Самойлова. В этом случае уже не рождается мысль о подражании, которая еще сопутствует предшествующим стихам: «Пастух в Чувашии», «К вечеру». От увлечения названными поэтами осталась лишь предметность ощущений: свет, который настолько материален, что упирается, таранит, оборачивается бивнем. Рубеж, как пограничным столбом, отмечен окриком часового и ответным вздрогом — от неожиданности, от ночного напряжения. И слова под стать впечатлениям, тяжело падающие.