Мертвый ход
Из детской дальней той печали
Мне ясно помнится одно:
Был жив еще Иосиф Сталин
И было лозунгов полно.
Там где-то в гору шла Отчизна,
С призывом пламенным «Даешь!»,
А в нашем «Путь социализма» –
Колхозе скромном – был падеж.
К весне ни сена, ни обрата,
И холод лютый, как назло.
И пали первыми телята,
За ними овцы, и – пошло.
На мясо б, что ли, прикололи!
Нельзя... И к радости ворон.
Всю ночь возил подохших в поле,
Поклав на дровни, Филимон.
Хлебнув для удали портвейна,
Перед собой и властью чист,
С задачей справился партейный
Наш сельский, шустрый активист.
Отвез и ладно б, скрыл огрехи:
Зарыл в сугроб, похороня.
Но туши в дьявольской потехе
Воздвиг он во поле стоймя.
А поутру, с зарей, с восходом,
Мы враз узрели – боже мой:
Непостижимым мертвым ходом
Телята к ферме «шли», домой.
«Шел», тяжело водя боками,
В тупом движении своем,
Косматый, с гнутыми рогами,
Баран и ярочки при нем.
И как-то робко, виновато,
Все тычась ярочкам в бока,
«Резвились» малые ягнята,
Глотая льдинки молока.
В последний раз метель кружила,
Верша суметы на буграх.
А стадо будто вправду жило,
За ночь насытясь в клеверах.
Так шло – копыто за копытом,
Шажок за медленным шажком:
За кои годы ходом сытым,
В молчанье хрупая снежком.
1989
Мороз под сорок, – ну, картина!
Из слабаков веревки вьет.
Собрав в котомку мандарины,
Джигит с базара когти рвет.
Мороз и вовремя и в пору
Хапуг прищучил и рвачей,
И разбудил застой в конторах
Сильней генсековских речей.
Взять ателье шитья и кройки:
Какой накал, какой прогресс!
Вот так мы все до перестройки
Дойдем по воле сил небес!
Мороз румяный, синеокий...
И, глянь, у девушек кругом –
Не мертвой краской пышут щеки,
А жаркой кровью с молоком.
1989
Трепыхается белье,
Глухо грает воронье.
Переходная погода
Дует падерой в жилье.
Колобродит зло и люто
Время крови и свинца:
Что ни год – людская смута
И не видно ей конца.
Под густым газетным лаем,
Под парламентский балдеж,
Сам торю дорогу к маю –
Сквозь наветы, грязь и ложь.
Трепыхается белье,
Веще грает воронье.
Благо, есть еще отрада –
Деревенское жилье.
На крыльце дровец беремя,
Под окошком скрип саней.
Жидкий чай, программа «Время»
И вселенная – при ней...
1990
У меня не дом теперь – жилье.
И сума – пакет из целлофана.
Как-то враз ушли в небытие
Бежин луг и Ясная Поляна.
Славил труд. Ославили и труд.
Красота в шипах чертополоха.
Как избрать тут праведный маршрут?
Но молчит глумливая эпоха.
Ведь пока свой проклятый табак
Я смолил над строчками, над словом,
Вновь на Русь спустили всех собак –
Наших дней – бронштейны и свердловы.
Содрогнешься, боже сохрани:
И напор, и выучка, и стойка!
Жадной сворой кинулись они
К пирогу с начинкой – «перестройка».
Да, в струю кричат про Соловки,
Да, правы – нехватка ширпотреба.
И эпоха жарит шашлыки
На огне, похищенном у неба.
1990
Угрюмых крыш накат тяжелый,
Кювет с болотною травой.
Иду я улицей Ежова –
Какой-то сонной, не жилой.
Как во вчерашний день заброшен,
Но просвещенный «Огоньком»,
Я подхожу к дедку в калошах,
И он кивает: «Тот... нарком!».
Кивает, видно, по привычке,
Мол знаю сам, нехорошо...
Да вот и ржавая табличка
На пятистеннике: «Ежо...».
Глухой чердак, окно – бойница,
А во дворе, что хил и пуст,
В больших «ежовых рукавицах»
Стоит боярышника куст.
Крамольный факт советской были
И этот благостный старик
Вздыхает: «Власти нас забыли,
Но я уж, господи, привык».
Как жаль! Ни горечи, ни злости.
И только – чем душа жива! –
Он, будто собственные кости,
Кладет в поленницу дрова.
1990
Твержу себе: остынь, не ратуй
За «дело дедов и отцов»,
Придет пора сверженья статуй
Последних «пламенных борцов».
Пока они в державном гриме,
Богам античности под стать,
Не так легко расстаться с ними,
От мук, от сердца оторвать.
На площадях, открытых взору,
Они и нынче, как во сне,
На обновленную «Аврору»
Наводят тонкие пенсне.
В тяжелых френчах, битых молью,
В пальто, похожих на броню,
Не дай-то бог, уйдут в подполье,
Замыслят новую резню.
Уйдут, и преданны и стойки, –
У слабой власти на виду,
С «цепными псами перестройки»
Соединяясь на ходу.
Какие сладят нам оковы,
Какой бесовский реквизит?
Вглядитесь: холод ледниковый
В глазах их каменных сквозит.
1989
Свидетельства современников, опубликованные в печати, говорят о том, что после убийства царской семьи в Екатеринбурге заспиртованная голова Николая II была тайно доставлена в Москву, в Кремль
В стране содом. И все – в содоме.
Пожар назначен мировой.
И пахнет спиртом в Совнаркоме –
Из банки с царской головой.
Примкнув штыки, торчит охрана,
Свердлов в улыбке щерит рот.
А голова, качаясь пьяно,
К столу Ульянова плывет.
Он в размышленье: «Вот и ошиблись!
Но ставки слишком высоки!»
Поздней он скажет: «Мы ошиблись!»
Но не поймут ревмясники.
В морозный день эпохи мрачной,
Да, через шесть годков всего.
Они, как в колбу, в гроб прозрачный
Его уложат самого.
И где-нибудь в подвале мглистом,
Где меньше «вышки» не дают.
Из адской банки спирт чекисты,
Глумясь и тешась, разопьют.
И над кровавой царской чаркой,
В державной силе воспаря,
Они дадут дожрать овчаркам
Останки русского царя.
Еще прольются крови реки
Таких простых народных масс.
Тут голова открыла веки
И царь сказал: «Прощаю вас...»
Он всех простил с последним стоном
Еще в ипатьевском плену:
Социалистов и масонов,
Убийц и нервную жену.
... Летит светло и покаянно
На небо царская душа.
И зябко щурится Ульянов,
Точа клинок карандаша.
Еще в нем удаль боевая,
Еще о смерти не грустит,
Но час пробьет... Земля сырая
Его не примет, не простит.
1990
Мужик был злой и трезвый, как стакан.
Речной вокзал закатом был украшен.
Я речь повел, мол, видел много стран.
Он оборвал:
– А мне хватило нашей!
Я проглотил глухой обиды ком:
– Да бог с тобой, коль ты такой везучий,
Вон пароход, катись ты прямиком
На Север свой! – и кепку нахлобучил.
Как много их, копя к эпохе злость,
Бродяжа тут – при силе и при хватке,
Легко спилось и в сферы вознеслось
На нефтяной сибирской лихорадке.
– Ну ладно, друг, ты тоже не дури! –
Он взял меня за лацкан, – ну, манеры! –
Я что скажу: да здравствуют цари –
Хранители Отечества и веры!
Я так и сел на ржавый парапет:
– Ах, боже мой, зачем такие страсти?
Какая связь?
– Прямой как будто нет! –
Он похрустел браслетом на запястье.
И вдруг вскипел, выплескивая грусть.
И, распалясь, кричал, как будто лаял:
– Цари-то что! Поцарствовали, пусть,
Алешку жаль – парнишку Николая...
Теперь мужик сглотил обиды ком
И устремил в пространство взор колючий:
– Я сам читал, как он его – штыком.
Бандюга этот, Янкель... гад ползучий!
Со всех щелей повыползли они!
Теперь бегут, почуяли оплошку.
А было ведь – куда перстом ни ткни, –
Везде они пануют...
Жаль Алешку...
И тут он встал – большой – у лееров,
Взвалил рюкзак:
– Ну, ладно, посидели... –
Потом с борта махнул мне, – Будь здоров!
Не вешай нос, все сладится, земеля...
Потом зажглись на мачтах фонари,
И, берега и воду баламутя. Вновь донеслось:
«Да здравствуют цари!»
Да. Может быть... При нынешней-то смуте.
1990