Когда довольный Хайям вернулся из бани, время уже клонилось к полудню. Вместе с ним пришел повар, одолженный у хозяина караван-сарая, со всем необходимым для обеда. Пока повар готовил, старик сходил к меняле, разменял восемьдесят дирхемов из расчета по двадцать за один динар, тщательно проверил, не обрезаны ли монеты, — случалось и такое. Потом зашел к Абдаллаху ал-Сугани, прозванному Джинном, пригласил его взглянуть на служанку и заодно скоротать время.
Не успели они доиграть партию в шахматы, как повар сказал, что у него все готово — кебаб, рис, лепешки, соусы, зелень, фрукты, в кувшин с шербетом брошен снег и даже срезанные розы плавают в тазу.
— Ступай к своему хозяину, остальное мы сделаем сами, — сказал ал-Сугани, раздраженный, что его отвлекли от игры. — Душа моя, Абу-л-Фатх, что ты скажешь, если я пойду правой башней?
— Воля твоя, высокочтимый Джинн, а мой ход конем.
— Ты отдаешь его?
— На здоровье, Джинн, я же беру твою левую башню. Ха-ха-ха.
— Смейся, благородный Абу-л-Фатх, умоляю тебя, смейся еще. Но если я сделаю тебе шах, закрой на минуту свой благоуханный рот и дай посмеяться мне.
— Так вот какую штуку ты сыграл со старым другом! Где были мои глаза? Наверное, солнце ослепило их. — Он протянул руку к доске, но постучали в ворота. — Жаль, что нам помешали, и сегодня мы уже не доиграем партию. Посмотри, кто там?
Пока ал-Сугани вводил гостей, Хайям быстро поправил чалму, одернул халат. В сад вошел Мурод-Али, за ним женщина, скрывшая лицо под тонким красным покрывалом.
— Мир тебе, помощь веры, — поклонился гончар.
— И тебе мир, почтенный Мурод-Али. Надо же, совсем забыл, что сегодня пятница!
— Вот та, о которой мы договорились.
— И она умеет все делать по дому?
— Больше того.
— И родинка у нее на правой щеке?
— Воистину.
— Или на левой?
— На правой, господин. Ты мое слово знаешь.
— Как ее имя, Мурод-Али?
— Родители назвали ее Зейнаб.
— Да умножит аллах ее дни, душа моя готова стать ее запястьем. Пусть сорвет яблоко и принесет. — Хайям толкнул острым локтем в бок ал-Сугани, кивнул: «Смотри двумя глазами!»
Стройная, легко ступая по траве, вошла в сад; когда она потянулась к ветке, старики увидели, как шелковая накидка очертила бедра и тонкую талию. Обнажилась маленькая пятка, крашенная хной; нежные ямочки увидел Хайям на щиколотке — словно кто-то двумя пальцами сжал нежную плоть, как розовую глину. Зейнаб сорвала три яблока: одно подала Хайяму, второе — ал-Сугани, третье — гончару. Им это понравилось.
— Что ж, Мурод-Али, время обеда. Войдем в мой дом, там все готово. Скажи Зейнаб, пусть подаст воду для омовения и делает все, что положено хозяйке.
Мужчины сели вокруг скатерти, засучили рукава халатов и омыли руки. Зейнаб заботливо спросила, кто из них любит плов с шафраном, а кто с рейханом, голос ее звучал нежно и негромко.
Хайям смотрел то в блюдо, то на Зейнаб, пока гончар не признался:
— Это моя дочь, господин. Подумал я, у меня еще есть сыновья, а у тебя никого. Согласен ли ты, чтобы она жила под твоей крышей? Если согласен, скажи свое слово — и дело с концом.
Хайям поспешно достал динары, высыпал из кожаного мешочка на скатерть. Мастер брал золотые монеты и снова клал в мешочек.
— Я торгую кувшинами, но не детьми. И не сердись — это Зейнаб так пожелала. Правду говорят: женский разум что кувшин с трещиной — что ни налей, все выльется. Я ее и просил, и бил, но она хочет к тебе. Не знаю, что она в тебе нашла, кроме ума... Гийас ад-Дин, будь ей опорой.
— Мурод-Али, отныне ты мне вместо брата. Вот, Джинн, теперь я снова здоров, печень моя уменьшилась, кровь снова в движении. Лучшее лекарство не описано и в «Каноне».
— Верно. Даже вино, если его слишком долго прятать от гостей, превращается в уксус. Что же сказать о мужчине, в доме которого нет женщин? Только боюсь, ты теперь не захочешь играть со мною в нарды и шахматы. Где двое игроков, третий — помеха.
— И тебе не стыдно, Джинн? Вспомни, сколько нашу дружбу били, мяли, трепали, а она, подобно овечьей шерсти, становилась лишь нежнее и дороже. Дом мой открыт для тебя всегда.
Растроганный ал-Сугани вытер глаза концом чалмы и обнял старого друга. Хайям тоже заморгал ресницами. Мурод-Али обнял обоих огромными ладонями и прижал к груди.
— Клянусь, ради таких минут каждого из нас зачала мать! Видно, аллах вылепил этот день из самой лучшей глины.
Так за жареным мясом, квашеным молоком и чаем со сладостями старики наслаждались беседой, а Зейнаб занималась своим делом. Ей было смешно смотреть на отца, которого она привыкла видеть строгим, на мудрых ученых, заботливо подкладывавших друг другу мягкие подушки. «Какие смешные!» — подумала она.
А они были не смешные — счастливые.
Выплескивая грязную воду, Зейнаб услышала, как Хайям проводил гостей до калитки и сказал им:
— Да, друзья, сегодняшний день из лучших. Пока зеркало запотевает от дыхания, не торопитесь звать плакальщиц. Пока сердце еще в пути, не проклинайте этот мир — лучше его нет ни над головой, ни под ногами.
Что к этому добавить?
После месяца шахривар настал михр — обильный месяц, когда созревают персики и груши, гранаты и ягоды тута, когда грецкие орехи роняют лопнувшую кожуру и стучат по глиняным крышам, спугивая дремлющих котов.
В эти дни Хайям выходил из дома только в медресе. Мир его, вмещавший некогда вселенную, сжался до карих зрачков Зейнаб; подобно пчеле, он знал только свой улей, и порог его дома, не боясь быть ужаленными неприязнью, могли переступить Абдаллах ал-Сугани, прозванный Джинном, гончар Мурод-Али, сестра и ее муж — имам Мухаммад ал-Багдади.
Теперь Хайям жил в маленькой комнате, смотревшей окном на восток, как и положено библиотеке, а большую отдал Зейнаб. Вечером, когда улица засыпала, он сидел над раскрытой книгой, не видя букв. Если бы в эти минуты кто-нибудь спросил: «О чем ты думаешь?», имам не смог бы ответить. О чем? Обо всем.
Задув светильник, он приходил к Зейнаб — развязать пояс ее шальвар, ведь сказано в Коране: «Женщина вам пашня, пашите ее как угодно». Он стал ребенком, лепетал глупые слова, сравнивая любимую с розой, а себя с росой, которая ложится на цветок ночью и покидает его на рассвете. Он уходил на рассвете, шатаясь как пьяный. В узкое окно струился свет, освещая запылившиеся рукописи, а он лежал, устало закрыв глаза, и улыбался. Он был счастлив.
Первыми перемену в Хайяме заметили ученики. Он не шутил с ними, но и не бил по ладоням тяжелой линейкой — просто дремал и равнодушно слушал их косноязычные ответы. Даже когда родители медлили с платой, учитель не призывал проклятья на их головы.
Потом спохватились бродяги и пьяницы, с которыми Хайям водил знакомство. Думали — он заболел, пока один из дервишей не увидел его на базаре торгующимся из-за баранины. Дервиш стоял за спиной Хайяма, поигрывая чашей из кокосового ореха, подвешенной на трех цепях, спускавшихся на грудь. Дождавшись конца торга, он подмигнул своим дружкам и спросил почтенного: «Кто ты, так похожий на Хайяма, только трезвый?» Старик, даже не обернувшись, ответил: «Я-то известен в двух Востоках, а вот кто ты, зачатый ишаком и потаскухой? Недаром тебя стреножили железной цепью». Смех посыпался на голову несчастного, как камни. Поистине нелишне знать, с кем шутишь.
Но больше всех досаждал Хайяму своим злословием один законовед. Не называю его имени, потому что и у тех, кто подложил законы под зад вместо подушки, есть дети и ради чего им краснеть за глупость отцов? А этот к тому же был глупее остальных, но, желая прослыть умником, он до начала занятий приходил в медресе и брал у Хайяма уроки законодательства и толкования Корана. А на людях поносил его, о чем Хайям узнал со слов Абдаллаха ал-Сугани. В тот же день он нашел на улочке Баяти пять зурначей и пять барабанщиков, дал каждому по два дирхема, наказав рано утром ждать у ворот медресе.
Как только пришел законовед, Хайям велел музыкантам надуть щеки и ударить в барабаны. Когда перед аркой собралась толпа, недоумевая, что стряслось, Гийас ад-Дин громко сказал всем:
— Внимание, о жители Нишапура! Вот вам ваш ученый. Он ежедневно в это время приходит ко мне и постигает у меня науку, а среди вас говорит обо мне так, как вы знаете. Если я действительно таков, как он говорит, то зачем он заимствует у меня знания? Если же нет, зачем поносит своего учителя?
Что бы ты ни говорил мне — говоришь по злобе,
Постоянно ты нарекаешь меня еретиком и безбожником.
Я признаю себя таким, каким ты меня называешь, но
Рассуди по справедливости: достоин ли ты говорить все это?
Так Хайям умножил число своих врагов еще на одного. Конечно, в маленьком городе заметен даже персик на ветке, что же говорить о нем, который в лучшие времена сидел у подножья трона Малик-шаха и пил шербет из одного кувшина с всесильным визирем Низам ал-Мульком? Огради себя хоть крепостной стеной, люди все равно увидят, правая или левая нога барана варится в твоем котле.