***
Рожденный в далекие годы
под мутною сельской звездой,
я русскую нашу природу
не хуже люблю, чем другой.
Крестьянскому внуку и сыну
нельзя позабыть погодя
скопленья берез и осинок
сквозь мелкую сетку дождя.
Нельзя даже в шутку отречься,
нельзя отказаться от них —
от малых родительских речек,
от милых цветов полевых.
Но, видно, уж так воспитала
меня городская среда,
что ближе мне воздух металла
и гул коллективный труда.
И я, в настроеньи рабочем,
входя в наступательный раж,
люблю, когда он разворочен,
тот самый прелестный пейзаж.
Рабочие смены и сутки,
земли темно–серой валы,
дощатые — наскоро — будки
и сбитые с ходу столы!
Колес и взрывчатки усилья,
рабочая хватка и стать!
Не то чтобы дымом и пылью
мне нравилось больше дышать
но я полюбил без оглядки
всей сущностью самой своей
строительный воздух площадки
предтечи больших площадей.
По старинной привычке,
безобидной притом,
обязательно спички
есть в кармане моем.
Заявленье такое
не в урок, не в упрек,
но всегда под рукою —
вот он, тут — коробок.
И могу я при этом,
как положено быть,
закурить сигарету
иль кому посветить.
Тут читателю в пору —
я на это не зол —
усмехнуться с укором:
«Тоже тему нашел».
Ни к чему уверенья:
лучше вместе, вдвоем
мы по стихотворенью
осторожно пойдем.
То быстрее, то тише
подвигаясь вперед,
прямо к фабрике спичек
нас оно приведет.
Солнце греет несильно
по утрам в октябре.
Острый привкус осины
на фабричном дворе.
Вся из дерева тоже,
из сосны привозной,
эта фабричка схожа
со шкатулкой резной.
И похоже, что кто–то,
теша сердце свое,
чистотой и работой
всю наполнил ее.
Тут все собрано, сжато,
все стоит в двух шагах,
мелкий стук автоматов
в невысоких цехах.
Шебаршит деловито
в коробках мелкота —
словно шла через сито
вся продукция та.
Озираясь привычно,
я стою в стороне.
Этот климат фабричный
дорог издавна мне.
Тот же воздух полезный,
тот же пристальный труд,
только вместо железа
режут дерево тут.
И большими руками
всю работу ведет
у котлов, за станками
тот же самый народ.
Не поденная масса,
не отходник, не гость —
цех рабочего класса,
пролетарская кость.
Непоспешным движеньем
где–нибудь на ветру
я с двойным уваженьем
в пальцы спичку беру.
Повернувшись спиною,
огонек, как могу,
прикрываю рукою
и второй — берегу,
ощущая потребность,
чтобы он на дворе
догорал не колеблясь,
как в живом фонаре.
На какой — не запомнилось — стройке
года три иль четыре назад
мне попался исполненный бойко
безымянной халтуры плакат.
Без любви и, видать, без опаски
некий автор, довольный собой,
написал его розовой краской
и добавил еще голубой.
На бумаге, от сладости липкой,
возвышался, сияя, копер,
и конфетной сусальной улыбкой
улыбался пасхальный шахтер.
Ах, напрасно поставил он точку!
Не хватало еще в уголке
херувимчика иль ангелочка
с обязательством, что ли, в руке…
Ничего от тебя не скрывая,
заявляю торжественно я,
что нисколько она не такая,
горняков и шахтеров земля.
Не найдешь в ней цветов изобилья,
не найдешь и садов неземных —
дымный ветер, замешанный пылыо,
да огни терриконов ночных.
Только тем, кто подружится с нею,
станет близкой ее красота.
И суровей она и сильнее,
чем подделка дешевая та.
Поважнее красот ширпотреба,
хоть и эти красоты нужны,
по заслугам приравненный к хлебу
черный уголь рабочей страны.
Удивишься на первых порах ты,
как всесильность его велика.
Белый снег, окружающий шахту,
потемнел от того уголька.
Здесь на всем, от дворцов до палаток,
что придется тебе повстречать,
ты увидишь его отпечаток
и его обнаружишь печать.
Но находится он в подчиненье,
но и он покоряется сам
человечьим уму и уменью,
человеческим сильным рукам.
Перед ним в подземельной темнице
на колени случается стать,
но не с тем, чтоб ему поклониться,
а затем, что способнее брать.
Ничего не хочу обещать я,
украшать не хочу ничего,
но машины и люди, как братья,
не оставят тебя одного.
И придет, хоть не сразу, по праву
с орденами в ладони своей
всесоюзная гордая слава
в общежитье бригады твоей.
От пастбищ, высушенных жаром,
в отроги, к влаге и траве,
теснясь нестройно, шла отара
с козлом библейским во главе.
В пыли дорожной, бел и тонок,
до умиленья мил и мал,
хромой старательный ягненок
едва за нею поспевал.
Нетрудно было догадаться:
боялся он сильней всего
здесь, на обочине, остаться
без окруженья своего.
Он вовсе не был одиночкой,
а представлял в своем лице
как бы поставленную точку
у пыльной повести в конце.
От сердца нашего избытка,
от доброй воли, так сказать,
мы в годы юности Магниткой
тебя привыкли называть.
И в этом — если разобраться,
припомнить и прикинуть вновь —
нет никакого панибратства,
а просто давняя любовь.
Гремят, не затихая, марши,
басов рокочущая медь.
За этот срок ты стала старше
и мы успели постареть.
О днях ушедших не жалея,
без общих фраз и пышных слов
страна справляет юбилеи
людей, заводов, городов.
Я просто счастлив тем, что помню,
как праздник славы и любви,
и очертанья первой домны,
и плавки первые твои.
Я счастлив помнить в самом деле,
что сам в твоих краях бывал
и у железной колыбели
в далекой юности стоял.
Вновь гордость старая проснулась,
припомнилось издалека,
что в пору ту меня коснулась
твоя чугунная рука.
И было то прикосновенье
под красным лозунгом труда,
как словно бы благословенье
самой индустрии тогда.
Я просто счастлив тем, однако,
что помню зимний твой вокзал,
что ночевал в твоих бараках,
в твоих газетах выступал.
И, видно, я хоть что–то стою,
когда в начале всех дорог
хотя бы строчкою одною
тебе по–дружески помог.
Вот в этот сад зеленовязый,
что мягким солнцем освещен,
когда–то, верится не сразу,
был вход казахам воспрещен.
Я с тихой болью представляю,
как вдоль ограды городской
они, свои глаза сужая,
шли молчаливо стороной.
На черной жести объявленье
торчало возле входа в сад.
Но в этом давнем униженье
я и чуть–чуть не виноват…
Сквозь золотящуюся дымку,
как братья — равные во всем, —
с казахским юношей в обнимку
по саду этому идем.
Мы дружим вовсе не для виду,
взаимной нежности полны;
нет у него ко мне обиды,
а у меня пред ним — вины.
Без лести и без снисхожденья —
они претят душе моей —
мы с ним друзья по уваженью,
по убежденности своей.
И это ведь не так–то мало.
Недаром, не жалея сил.
нас власть советская сбратала,
Ильич навеки подружил.