291. ВОЛЧОНОК{*}
Один, в рождественскую ночь, скулит
и ежится волчонок желтоглазый.
В седом лесу лиловый свет разлит,
на пухлых елочках алмазы.
Мерцают звезды на ковре небес,
мерцая, ангелам щекочут пятки.
Взъерошенный волчонок ждет чудес,
а лес молчит, седой и гладкий.
Но ангелы в обителях своих
все ходят и советуются тихо,
и вот один прикинулся из них
большой пушистою волчихой.
И к нежным волочащимся сосцам
зверек припал, пыхтя и жмурясь жадно.
Волчонку, елкам, звездным небесам —
всем было в эту ночь отрадно.
8 декабря 1922
В саду, где по ночам лучится и дрожит
луна сквозь локоны мимозы, —
ты видел ли, поэт? — живой сапфир лежит
меж лепестков блаженной розы.
Я тронул выпуклый, алеющий огонь,
огонь цветка, и жук священный,
тяжелый, гладкий жук мне выпал на ладонь, —
казалось: камень драгоценный.
В саду, где кипарис, как черный звездочет,
стоит над лунною поляной,
где соловьиный звон всю ночь течет, течет, —
кто, кто любезен розе рдяной?
Не мудрый кипарис, не льстивый соловей,
а бог сапфирный, жук точеный;
с ним роза счастлива… Поэт, нужны ли ей
твои влюбленные пэоны?
<17 декабря 1922>
293. ЛЕГЕНДА О СТАРУХЕ, ИСКАВШЕЙ ПЛОТНИКА{*}
Домик мой, на склоне, в Назарете,
почернел и трескается в зной.
Дождик ли стрекочет на рассвете, —
мокну я под крышею сквозной.
Крыс-то в нем, пушистых мухоловок,
скорпионов сколько… как тут быть?
Плотник есть: не молод и не ловок,
да, пожалуй, может подсобить.
День лиловый гладок был и светел.
Я к седому плотнику пошла;
но на стук никто мне не ответил,
постучала громче, пождала.
А затем — толкнула дверь тугую, —
и, склонив горящий гребешок,
с улицы в пустую мастерскую
шмыг за мной какой-то петушок.
Тишина. У стенки дремлют доски,
прислонясь друг к дружке, и в углу
дремлет блеск зазубренный и плоский
там, где солнце тронуло пилу.
Петушок, скажи мне, где Иосиф?
Петушок, ушел он, — как же так? —
все рассыпав гвоздики и бросив
кожаный передник на верстак.
Потопталась смутно на пороге,
восвояси в гору поплелась.
Камешки сверкали на дороге.
Разомлела, грезить принялась.
Всё-то мне, старухе бестолковой,
вспоминалась плотника жена;
поглядит, бывало, молвит слово,
улыбнется, пристально-ясна, —
и пройдет, осленка понукая,
лепестки, колючки в волосах, —
легкая, лучистая такая, —
а была, голубка, на сносях.
И куда ж они бежали ныне?
Грезя так, я, сгорбленная, шла.
Вот мой дом на каменной вершине, —
глянула — и в блеске замерла…
Предо мной — обделанный на диво,
новенький и белый, как яйцо,
домик мой, с оливою радивой,
серебром купающей крыльцо!
Я вхожу… Уж в облаке лучистом
разметалось солнце за бугром.
Умиляюсь, плачу я над чистым,
синим и малиновым ковром.
Умер день. Я видела осленка,
петушка и гвоздики во сне.
День воскрес. Дивясь, толкуя звонко,
две соседки юркнули ко мне.
Милые! Сама помолодею
за сухой, за новою стеной!
Говорят: ушел он в Иудею,
старый плотник с юною женой.
Говорят: пришедшие оттуда
пастухи рассказывают всем,
что в ночи сияющее чудо
пролилось на дальний Вифлеем…
<24 декабря 1922>
У входа в парк, в узорах летних дней,
скамейка светит, ждет кого-то…
На столике железном перед ней
грибы разложены для счета.
Малютки русого боровика —
что пальчики на детской ножке.
Их извлекла так бережно рука
из темных люлек вдоль дорожки.
И красные грибы: иголки, слизь —
на шляпках выгнутых, дырявых.
Они во мраке влажном вознеслись
под хвоей елочек, в канавах.
И бурых подберезовиков ряд,
таких родных, пахучих, мшистых;
и слезы леса летнего горят
на корешочках их пятнистых.
А на скамейке белой — посмотри —
плетеная корзинка боком
лежит, и вся испачкана снутри
черничным лиловатым соком.
13 ноября 1922
Мне чудится в Рождественское утро
мой легкий, мой воздушный Петербург…
Я странствую по набережной… солнце
взошло туманной розой. Пухлым слоем
снег тянется по выпуклым перилам.
И рысаки под сетками цветными
проносятся, как сказочные птицы;
а вдалеке, за ширью снежной, тают
в лазури сизой розовые струи
над кровлями; как призрак золотистый,
мерцает крепость (в полдень бухнет пушка:
сперва дымок, потом раскат звенящий);
и на снегу зеленой бирюзою
горят квадраты вырезанных льдин.
Приземистый вагончик темно-синий,
пером скользя по проволоке тонкой,
через Неву пушистую по рельсам
игрушечным бежит себе; а рядом
расчищенная искрится дорожка
меж елочек, повоткнутых в сугробы:
бывало, сядешь в кресло на сосновых
полозьях, — парень в желтых рукавицах
за спинку хвать, — и вот по голубому
гудящему ледку толкает, крепко
отбрасывая ноги, косо ставя
ножи коньков, веревкой кое-как
прикрученные к валенкам, тупые,
такие же, как в пушкинские зимы…
Я странствую по городу родному,
по улицам таинственно-широким,
гляжу с мостов на белые каналы,
на пристани и рыбные садки.
Катки, катки — на Мойке, на Фонтанке,
в Юсуповском серебряном раю:
кто учится, смешно раскинув руки,
кто плавные описывает дуги,
и бегуны в рейтузах шерстяных
гоняются по кругу, перегнувшись,
сжав за спиной футляр от этих длинных
коньков своих, сверкающих, как бритвы,
по звучному лоснящемуся льду.
А в городском саду — моем любимом, —
между Невой и дымчатым собором,
сияющие, легкие виденья
сквозных ветвей склоняются под снегом,
над будками, над каменным верблюдом
Пржевальского, над скованным бассейном, —
и дети с гор катаются, гремят,
ложась ничком на бархатные санки.
Я помню всё: Сенат охряный, тумбы
и цепи их чугунные вокруг
седой скалы, откуда рвется в небо
крутой восторг зеленоватой бронзы.
А там, вдали, над сетью серебристой,
над кружевами дивными деревьев, —
там величаво плавает в лазури
морозом очарованный Исакий:
воздушный луч — на куполе туманном,
подернутые инеем колонны…
Мой девственный, мой призрачный!.. Навеки
в душе моей, как чудо, сохранится
твой легкий лик, твой воздух несравненный,
твои сады, и дали, и каналы,
твоя зима, высокая, как сон
о стройности нездешней…
Ты растаял,
ты отлетел, а я влачу виденья
в иных краях — на площадях зеркальных,
на палубах скользящих… Трудно мне…
Но иногда во сне я слышу звуки
далекие, я слышу, как в раю
о Петербурге Пушкин ясноглазый
беседует с другим поэтом, поздно
пришедшим в мир и скорбно отошедшим,
любившим город свой непостижимый
рыдающей и реющей любовью…
И слышу я, как Пушкин вспоминает
все мелочи крылатые, оттенки
и отзвуки: «Я помню, — говорит, —
летучий снег, и Летний сад, и лепет
Олениной… Я помню, как, женатый,
я возвращался с медленных балов
в карете дребезжащей по Мильонной,
и радуги по стеклам проходили;
но, веришь ли, всего живее помню
тот легкий мост, где встретил я Данзаса
в январский день, пред самою дуэлью…»
<14 января 1923>