«Всю жизнь торопиться, томиться, и вот…»
Всю жизнь торопиться, томиться, и вот
добраться до края земли,
где медленный снег о разлуке поёт,
и музыка меркнет вдали.
Не плакать. Бесшумно стоять у окна,
глазеть на прохожих людей,
и что-то мурлыкать похожее на
«Ямщик, не гони лошадей».
Цыганские жалобы, тютчевский пыл,
алябьевское рококо!
Ты любишь романсы? Я тоже любил.
Светло это было, легко.
Ну что же, гитара безумная, грянь,
попробуем разворошить
нелепое прошлое, коли и впрямь
нам некуда больше спешить.
А ясная ночь глубока и нежна,
могильная вянет трава,
и можно часами шептать у окна
нехитрые эти слова…
Я уеду, ей-богу, уеду,
к морю синему, чистому свету,
буду ветру, как в юности, рад.
Я проснусь и прославлю, уехав,
шум платанов и грецких орехов,
рёв прибоя, ночной виноград.
Будет вечер алмазною сажей
покрывать каменистые пляжи,
будет море сиять допоздна,
и, дорогу нащупав не сразу,
над тяжёлым каскадом Кавказа
золотая очнётся луна.
Я уеду, конечно, уеду
превращать пораженье в победу,
буду ветром свистеть под мостом,
словно облако полуживое,
я вернусь, пролечу над Москвою,
прокружусь тополиным листом.
Неужели надеяться поздно?
Звёзды светятся ровно и розно,
догорают мои корабли.
Снится мне обнажённое море,
просыпаюсь от счастья и горя —
это пройдено, это – вдали.
Это в прошлом, а я – в настоящем,
в ледяном одиночестве спящем,
ах, как море моё далеко.
Словно детство – прохладно и трудно
под ладонями плещется чудно
голубое его молоко.
И пока я с пером и бумагой —
бродит ветер приблудной дворнягой
берегами твердеющих рек.
И ползёт, и кружит, и взлетает,
и к губам человека взметает
пресноводный нетающий снег.
«Се творчество! Безумной птицей…»
Се творчество! Безумной птицей
Над зимним городом кружит,
Зовёт с отечеством проститься,
Снежинкой дивною дрожит.
И человеки легковерны
Охотно поддаются на
Её призыв высокомерный,
Как будто истина она.
Проходит день, и две недели,
У беллетриста бледный вид.
Он над бумагой, не при деле,
С утра до вечера сидит.
Гоненья, смерть – ему неважно,
Парит в безбрежной синеве,
И вдохновенья холод влажный
Ползёт по лысой голове.
Се – творчество! Как некий выстрел
Вдруг раздаётся впереди,
И керосиновой канистрой
Воспламеняется в груди.
Спеши, трагический художник,
Терзай палитру и треножник,
Кистей и красок не жалей
Для роковых своих страстей!
Проходит год, и два, и восемь.
У живописца бледный вид.
Он за столом в глухую осень
С бутылкой крепкого навзрыд.
А где же творчество? Угасло!
А где возвышенная цель?
Всё позади. Остались масло,
Мольберт, бумага, акварель.
Любовь – коварная наука,
Ей далеко не всякий рад.
Но жизни творческая штука
Ещё опасней во сто крат.
И если ты беззлобный нытик —
Не поддавайся ей вовек.
Она умеет много гитик,
А ты лишь слабый человек.
Зима надвигается. Снова
какой-нибудь угол глухой
под слёзы ребенка больного
покроется снежной трухой.
И после всех выплат и выдач
в итоге останется хер.
Простите, Борис Леонидыч,
невежливый этот пример.
Застрянут в грязи, недоехав,
недопив, рыдая в туман,
осенние сумерки чехов
и прочих восточных славян.
Потомок на вашу могилу
сирень принесёт в стакане,
и тоже, дыша через силу,
напишет стихи о войне.
Кладбищенской тропки изгибы
вложить попытается в стих,
и скажет земное спасибо
за то, что остался в живых.
За ветер, за позднюю славу,
за рощу в конце сентября,
за выстрел – не ради забавы,
а чтобы не мучился зря.
Над городом тучи нависли.
На дачах шинкуют и спят.
Не будем считаться, Борис
Леонидыч, я сам виноват.
Уж лучше, сквозь мир наизнанку,
где кровью шумит водосток,
нащупать снотворного банку,
да тихо заплакать в платок…
«Завидовал летящим птицам и камням…»
Завидовал летящим птицам и камням,
И даже ветру вслед смотрел с тяжёлым сердцем,
И слушал пение прибоя, и разбойный
Метельный посвист. Так перебирать
Несовершенные глаголы юности своей,
Которые ещё не превратились
В молчание длиннобородых мудрецов,
Недвижно спящих на бамбуковых циновках,
И в головах имеют иероглиф ДАО,
И, просыпаясь, журавлиное перо
Берут, и длинный лист бамбуковой бумаги.
Но если бы ты был мудрец и книгочей!
Ты есть арбатский смерд, дитё сырых подвалов,
И философия витает над тобой,
Как серо-голубой стервятник с голой шеей.
Но если бы ты был художник и поэт!
Ты – лишь полуслепой, косноязычный друг
Другого ремесла, ночной работы жизни
И тщетного любовного труда, птенец кукушки
В чужом гнезде, на дереве чужом.
И близится весна, и уличный стекольщик
Проходит с ящиком по маленьким дворам.
Зелёное с торцов, огромное стекло
Играет и звенит при каждом шаге —
Вот-вот блеснёт, ударит, упадёт!..
Так близится весна. И равнодушный март
Растапливает чёрные снега, и солнечным лучом
В немытых зимних окнах разжигает
Подобие пожара. И старьёвщик
Над кучей мусора склоняется, томясь.
«Жизнь людская всего лишь одна…»
Жизнь людская всего лишь одна.
Я давно это понял, друзья,
И открытия делаю я,
Наблюдая за ней из окна.
Там прохожий под ветром дрожит,
И собака большая бежит,
После вьюги полночной с утра
Белым снегом сияет гора.
Даже в самом начале весны
Человеки бывают грустны,
И в отчаянье приходят они,
Если время проводят одни.
Я совсем не мелю языком —
Этот опыт мне очень знаком,
Чтобы весело жить, не болеть,
Очень важно его одолеть.
И конечно, поэт Владислав
Ходасевич безумно не прав —
Только мусор, и ужас, и ад
Уловил за окном его взгляд.
И добавлю, что Хармс Даниил
Тоже скептик неправильный был —
Злые дети играли с говном
За его ленинградским окном.
Не горюй, если сердце болит!
Вон в коляске слепой инвалид —
Если б был он без рук и без ног,
Далеко бы уехать не смог.
Но имея коляску и пса,
Не снимает руки с колеса,
И хорошие разные сны
Наблюдает заместо весны.
Умирает один и другой.
Человек без ноги и с ногой.
Но подумаю это едва —
Распухает моя голова.
И опять за огромным окном
Жизнь куда-то бежит с фонарём,
Жизнь куда-то спешит налегке
С фонарём и тюльпаном в руке.
«Стихи Набокова. Америка. Апрель…»
Стихи Набокова. Америка. Апрель.
Подсчитаны мои потери,
И слёзы высохли, и запоздалый хмель
Развеялся. Глазею – и не верю
Ни первой зелени, ни розам на столе.
Не теребите, Бога ради!
Иной паломник и в Святой Земле
Не обретает благодати.
Разлукой мучаясь, с трудом переходя
В разряд теней, довольных малым,
Вдруг видишь, что асфальт в испарине дождя
Сияет нефтью и опалом.
Вот Бог, а вот порог, а вот и новый дом,
Но сердце, в ритме сокровенном,
Знай плачет об отечестве своём
Осиновом и внутривенном.
Весна в Америке! Плывёт вишнёвый цвет
Под месяцем, горящим низко.
Косится в сторону, закутываясь в плед,
Пышноволосая сл авиетка.
Америка и Русь – беседа всё течёт —
Не две ль, по сути, ипостаси
Единого? Но вот в стаканах тает лёд,
Зевок, другой… Пора и восвояси.
Пора, мой друг, пора. Запахнет резедой,
Вскричит встревоженная птица,
Тень Баратынского склонится надо мной
С его заветной заграницей.
Я дальней музыке учился по нему,
Сиял Неаполь, пароходы плыли…
И кто-то трезвый, втиснувшись во тьму,
Захлопнет дверь автомобиля.
Ночь царствует. Витийствует гроза.
Глаза опухшие закрыты.
На свете счастья нет, как некогда сказал
Один отказник знаменитый.
Ревёт мотор, гудит, по крыше бьёт вода,
Сады, витрины, развороты.
Я одиночества такого никогда…
Молчу, молчу. У всех свои заботы.
Молчу, дрожу, терплю, грядущего боюсь,
Живу шипением пластинок
Затёртых, призрачных, и больше не гожусь
Для просвещённых вечеринок.
………………………………………
………………………………………
Гроза, гостиница, бродяга на скамье.
Ступай и пой, покойся с миром.
В безлюдном холле заспанный портье
Склонился над своим Шекспиром.
Гремит ключами, смотрит в спину мне
С какой-то жалобной гримасой,
Пока в полнеба светится в окне
Реклама рубленого мяса.
Привычка жить… наверно. Всё равно.
Душа согласна на любое.
Включи другой канал, трескучее кино,
Стрельба, объятия, ковбои.
Проснусь – увижу луч, умру – увижу тьму
И, погружаясь в сумрак дымный,
Я одиночества такого никому…
Гори, гори, звезда моя, прости мне…
«Спи, патриарх, среди своих словарных…»