Еще важнее в лирике Батюшкова тема любви. Разработка этой темы Батюшковым стала новым словом в русской литературе, ее выдающимся художественным завоеванием. Поэзия любви, созданная Батюшковым, яснее всего демонстрирует его отказ от морализма и манерности сентиментализма. Изображение любовных переживаний в творчестве Батюшкова должно было поражать своей сложностью и тонкостью русского читателя начала XIX века, воспитанного на однообразии сентиментальной лирики. Трактовка человеческих страстей у сентименталистов была весьма половинчатой и компромиссной, так как они выдвигали требование умеренности, исключавшее свободное развитие сильного «беззаконного» чувства. Батюшков рисует любовь как страсть, захватывающую всего человека, подчиняющую себе все его эмоции. Основная особенность батюшковской элегии «Выздоровление», предвосхищающей шедевры лирики Пушкина, — полная и самозабвенная погруженность поэта в свое чувство. Обращаясь к любимой женщине, он как бы отдает ей все силы своего духа:
Ты снова жизнь даешь; она твой дар благой,
Тобой дышать до гроба стану.
Мне сладок будет час и муки роковой:
Я от любви теперь увяну.
Подчас любовная лирика Батюшкова подлинно драматична. Но в первом периоде творчества поэт чаще всего включает тему любви, как и тему дружбы, в философию наслаждения жизнью. «Страстность составляет душу поэзии Батюшкова, — писал Белинский, — а страстное упоение любви — ее пафос».[38] В то время как герои Жуковского обычно живут бесплотной, платонической любовью и рассчитывают лишь на соединение «за гробом», Батюшков видит в любви источник земных радостей и вместе с тем в высшей степени одухотворенное чувство. Физические и духовные наслаждения органически сливаются в любовной лирике поэта:
Ах! обнимемся руками,
Съединим уста с устами,
Души в пламени сольем,
То воскреснем, то умрем!..
(«Веселый час»)
В лирике Жуковского мы почти не находим изображения внешнего облика возлюбленной, напротив, Батюшков хочет воспроизвести красоту и привлекательность своих героинь, пленительность их обаяния и рисует портрет прекрасной женщины:
Я помню очи голубые,
Я помню локоны златые
Небрежно вьющихся власов.
(«Мой гений»)
Батюшков и Жуковский принадлежали к одному литературному лагерю, и оба создавали тонкую и сложную психологическую лирику. Но батюшковская трактовка темы любви была неприемлема для Жуковского, последовательно лишавшего любовь ее «земного» начала. Не случайно Жуковский, в значительной мере унаследовавший карамзинскую моралистичность, вступил в резкую, хотя и дружескую полемику с Батюшковым по поводу трактовки темы любви в адресованном ему послании «Мои пенаты». В целом ряде мест своего ответного послания Жуковский в противовес Батюшкову выдвигает собственную трактовку этой темы, отмеченную нравоучительным мистицизмом, и рисует свой идеал загробной любви:
Всечасно улетаешь
Душою к тем краям,
Где ангел твой прелестный;
Твое блаженство там,
За синевой небесной,
В туманной сей дали...
(«К Батюшкову»)
Главные темы лирики Батюшкова первого периода утверждали жизнь в ее ярких проявлениях. Однако с ними нередко переплетается тема смерти. Это противоречивое сочетание объяснялось тем, что философия индивидуального наслаждения была иллюзорной, она не могла заслонить от Батюшкова трагические противоречия жизни. Поэт рано или поздно должен был неизбежно прийти к мысли об эфемерности земных радостей, о грозном и неотразимом призраке смерти. Контраст между радостями и смертью резко проступает в знаменитой батюшковской «Надписи на гробе пастушки», использованной Чайковским в «Пиковой даме» (романс Полины). Она редко привлекала внимание, так как сначала была включена в тот раздел «Опытов», куда вошли довольно слабые эпиграммы и надписи, а потом стала «привычной» частью либретто любимой оперы. А между тем это стихотворение как бы подводит итог судьбы героев лирики Батюшкова:
Любовь в мечтах златых мне счастие сулила;
Но что ж досталось мне в сих радостных местах? —
Могила!
Но чаще всего тема смерти в лирике Батюшкова первого периода приобретает оптимистический и, как ни странно, даже мажорный колорит. Если Державин видит перед собой ужасный, ничем не завуалированный образ смерти, а Карамзин и Жуковский облекают его мистическим туманом, то Батюшков, и рассуждая о «мгновенности» жизни, сохраняет спокойствие и ясность духа. Временами он рисует смерть как гармонический переход в античный Элизий, где будут звучать прежние «гимны радости». Эта картина поражает своим исключительным художественным блеском в стихотворении Батюшкова, где поэт вместе с возлюбленной попадает в загробный языческий мир:
В тот Элизий, где всё тает
Чувством неги и любви,
Где любовник воскресает
С новым пламенем в крови,
Где, любуясь пляской граций,
Нимф, сплетенных в хоровод,
С Делией своей Гораций
Гимны радости поет.
(«Элизий»)
Особенно замечательно описание смерти «молодых счастливцев» в «Моих пенатах» Батюшкова. Поэт призывает «не сетовать» о них и усыпать «мирный прах» цветами. При этом Батюшков сознательно заостряет свое описание против тех страшных картин погребения, которые часто возникали в поэзии Жуковского:
К чему сии куренья,
И колокола вой,
И томны псалмопенья
Над хладною доской?
Это была явная творческая полемика с Жуковским; в его стихотворной повести «Двенадцать спящих дев» есть такие строки, посвященные описанию похоронного обряда:
Но вот — уж гроб одет парчой;
Отверзлася могила;
И слышен колокола вой;
И теплются кадила...[39]
С кругом эпикурейских и любовных тем и мотивов лирики Батюшкова по большей части связаны его переводы, осуществленные до 1812 года. В этот период своего творчества Батюшков переводит античных, итальянских и французских поэтов. Его привлекают те образы искусства других народов, которые гармонируют с его мировоззрением и художественными задачами, выросшими из органического развития русской литературы: это мир античной древности, культура итальянского Возрождения и изящная эротическая поэзия, созданная талантливыми французскими поэтами конца XVIII — начала XIX века. В античной литературе Батюшкова в наибольшей степени привлекает лирика Тибулла, в котором он видит поэта любви, «сладостных мечтаний» и личной независимости (II, 122; III, 136). В итальянской литературе его восхищает гармоничность языка Петрарки — Батюшков рассказывал Гнедичу о том, как он «наслаждался музыкальными звуками» языка Петрарки, «из уст которого что слово, то блаженство» (III, 165), — творческая разносторонность Ариосто, умевшего «соединять эпический тон с шутливым, забавное с важным, легкое с глубокомысленным, тени со светом» (III, 170), и величественная монументальность поэмы Тассо «Освобожденный Иерусалим» — сокровища мирового искусства: «чем более читаешь, тем более новых красот», — говорил об этой поэме Батюшков (III, 44). Во французской литературе его живые симпатии вызывают любовная лирика и оссиановская героика Парни: он настойчиво подчеркивает, что последний «признан лучшим писателем в роде легком», а такой «род сочинений весьма труден» (III, 113).
Переводы Батюшкова — это почти всегда вольные переводы, в которых он обнаруживает творческую самостоятельность и замечательное мастерство. Обсуждая вопрос о том, как надо переводить Ариосто, поэт иронически утверждал, что «один только Шишков в состоянии переводить слово в слово, строка в строку» (III, 171).
Батюшкова-переводчика больше всего интересовали произведения, посвященные любви. При этом он часто старается усилить конкретными штрихами звучание любовной темы в выбранных им для перевода оригиналах. Переводя Тибулла, он самостоятельно создает портрет возлюбленной поэта.[40] Переводя XVIII песню «Освобожденного Иерусалима», он наделяет Армиду более определенными, чем у Тассо, чертами страстной любовницы. Широко развивая собственные мотивы, Батюшков-переводчик часто совершенно видоизменяет оригинал. А иногда ему удается создать произведения, стоящие на большей художественной высоте, чем подлинники. Пушкин, просматривая «Опыты», нашел, что батюшковская «Вакханка», тематически связанная с «Переодеваниями Венеры» Парни, «лучше подлинника, живее».[41]
В кругу эпикурейских и любовных образов поэзии Батюшкова наиболее рельефно выразился ее художественный метод и ее стиль, выработанный в основном до Отечественной войны 1812 года.