Из сборника «Радиус действия» (1965)
Мне все труднее
пишется.
Мне все сложнее
видится.
Мгновеньями летят года, —
хоть смейся,
хоть реви…
И я из дома убежал,
чтоб наконец-то вырваться
из радиуса действия
обыденной любви.
Я был самонадеян.
Сел в самолет.
Обрадовался.
От молчаливой женщины
решительно уехал.
Но все равно остался
в знакомом очень
радиусе.
Слова ее,
глаза ее
во мне звучали
эхом.
Невероятный радиус!
Как от него
избавиться?
Непостижимый радиус!
Нет никакого сладу.
И я на этом радиусе —
как на булавке
бабочка…
И больно мне,
и весело,
и тяжело,
и сладко…
О, радиусы действия!
Радиусы действия!
Они – во мне,
они – в любом,
и никакой
межи!
Есть радиусы действия
у гнева и у дерзости.
Есть радиусы действия
у правды и у лжи.
Есть радиусы действия
у подлости и злобы —
глухие,
затаенные,
сулящие беду…
Есть радиусы действия
единственного слова.
А я всю жизнь ищу его.
И, может быть,
найду.
А может,
мне
не суждено…
Летят неразделенные
года!
Но, вопреки всему,
я счастлив
оттого,
что есть на свете женщина,
судьбой приговоренная
жить
в радиусе действия
сердца моего!..
У юрты ждут оседланные кони.
Стоит кумыс на низеньком столе…
Я знал давно,
я чувствовал,
что корни
мои —
вот в этой
пепельной земле!..
Вскипает чай задумчиво и круто, —
клубящегося пара торжество.
И медленно
плывет кумыс по кругу.
И люди величаво
пьют его…
А что им стоит
на ноги подняться,
к высокому порогу подойти.
«Айда!»
И все.
Минут через пятнадцать
они уже не здесь.
Они —
в пути…
Как жалок и неточен
был учебник!
Как он пугал меня!
Как голосил:
«Кочевники!!»
Да я и сам
кочевник!
Я сын дороги.
Самый верный сын…
Все в лес смотрю.
И как меня ни кормят,
и как я над собою ни острю, —
из очень теплых
и удобных комнат
я
в лес смотрю.
Все время
в лес смотрю.
То – север,
то – большое солнце юга!
То – ивняки,
то – колкое жнивье…
И снова
я раскладываю юрту,
чтобы потом опять
собрать ее!..
Приходит ночь.
И вновь рассветы брезжат,
протяжными росинками звеня…
И подо мной,
как колесо тележье,
поскрипывает
добрая
земля.
Кем они были в жизни —
величественные Венеры?
Надменные Афродиты —
кем в жизни были они?..
Раскачиваясь,
размахиваясь,
колокола звенели.
Над городскими воротами
бессонно горели огни.
Натурщицы приходили
в нетопленые каморки.
Натурщицы приходили —
застенчивы и чисты.
И превращалась одежда
в холодный
ничей комочек.
И в комнате
становилось теплее
от наготы…
Колокола звенели:
«Все в этом мире тленно!..»
Требовали:
«Не кощунствуй!..
Одумайся!..
Отрекись!..»
Но целую армию красок
художник
гнал в наступленье!
И по холсту,
как по бубну,
грозно стучала кисть.
Удар!
И рыхлый монашек
оглядывается в смятенье.
Удар!
И врывается паника
в святейшее торжество.
Стекла звенят в соборе…
Удар!
И это смертельно
для господина бога
и родственников его…
Колокола звенели.
Сухо мороз пощелкивал.
На башне,
вздыбленной в небо,
стражник седой дрожал…
И хохотал художник!
И раздавал пощечины
ханжам,
живущим напротив,
и всем грядущим
ханжам!
Среди откровенного холода
краски цвели на грунте.
Дул торжественный ветер
в окна,
как в паруса.
На темном холсте,
как на дереве,
зрели
теплые груди.
Мягко светились бедра.
Посмеивались глаза.
И раздвигалась комната.
И исчезали подрамники.
Величественная Афродита
в небрежной позе плыла.
А натурщицам было холодно.
Натурщицы
тихо вздрагивали.
Натурщицы были
живыми.
И очень хотели
тепла.
Они одевались медленно.
Шли к дверям.
И упорно
в тоненькие накидки
не попадали плечом,
И долго молились в церкви.
И очень боялись
бога…
А были
уже бессмертными.
И бог здесь был
ни при чем.
«Не ночь, а простосорок минут сумерек…»
Не ночь,
а просто
сорок минут сумерек…
К тебе есть
просьба:
бежим от запутанной сутолоки!
Туда —
где простор,
где река
тяжела и покорна…
Там дремлет
костер
того счастливого
года…
Мы выйдем из лодки,
дождемся полночного часа.
И угли холодные
вдруг покраснеют
от счастья!
И вновь мы
привыкнем
к росе,
к шорохам чутким…
Пылать
травинкам!
Гореть
березовым чуркам!..
А нам —
помолчать.
Погрустить,
если будет охота…
И снова начать
от костра
счастливого года!
Всю душу проветрить.
Все тайные мысли
проверить.
И сердцу поверить.
И теплым коленям поверить…
И праздничным вечером
на главной площади
города
пусть вспыхнет навечно
костер
счастливого года!
И пусть он согреет
все руки,
все клятвы,
все просьбы…
Поедем скорее!
Поедем,
пока не поздно.
Сколько времени?
– Не знаю…
Что с часами?
– Непонятно…
То спешат они,
показывая
скорость не свою.
То, споткнувшись,
останавливаются.
Только обоняньем
я примерно-приблизительное
время
узнаю…
Я сегодня подойду
к одинокому еврею.
(Там на площади
будочки выстроились в ряд.)
«Гражданин часовщик,
почините мне время.
Что-то часики мои
барахлят…»
Он, газету отложив,
на часы посмотрит внятно.
Покачает головою.
Снова глянет сверху вниз.
«Ай-яй-яй! —
он мне скажет, —
Ай-яй-яй!
Это ж надо!
До чего же вы,
товарищ,
довели механизм…
Может, это не нарочно.
Может, это вы нечаянно.
Для него,
для механизма,
абсолютно все равно!
Вы совсем не бережете
ваше время,
ваши часики.
Сколько лет вы их не чистили?
То-то и оно!..»
Разберет часы потом он,
причитая очень грозно.
И закончит,
подышав на треугольную печать:
«Судя
по часам «Москва»,
вы уже
довольно взрослый.
И пора уже
за собственное время
отвечать…»
Я скажу ему:
«Спасибо!»
Выну пятьдесят копеек.
Тысяча семьсот шагов
до знакомого двора.
И машины мне навстречу
будут мчаться
в брызгах пенных.
Будто это не машины.
Будто это глиссера.
Разлохмаченные листья
прицепятся к ботинкам.
Станет улица качаться
в неоновом огне…
А часы на руках
будут тикать.
Тихо тикать.
И отсчитывать время,
предназначенное
мне.
А вам не услышать,
как холодно звякают листья.
А вам не увидеть
дрожания каменных веток…
Я это пишу слишком близко от вас.
Очень близко.
И все ж таки так далеко,
как с другой планеты.
На этой планете
себе я не доверяю.
Смеюсь над собой, —
и никак не кончается это.
Я голос теряю.
Я чьи-то пути повторяю.
И вижу:
проходит мимо
ваша планета!
Она появляется —
чудо мое зоревое,
глаза
застилает!
Величием дышит крамольным.
Она проплывает
в густом голубом ореоле.
Прошитая солнцем.
Продутая ветром.
Пропахшая морем.
На этой планете,
на этой планете вашей
гудят поезда,
громыхая бессонно,
бессвязно.
Тяжелые стрепеты
пыльными крыльями машут.
У тихих селений
стоят умудренные вязы…
Я знаю:
на вашей планете проходит лето.
Ночная река
источает целебный холод.
Проходит лето.
Проходят ссоры.
Друзья проходят.
Проходит мимо,
проходит мимо
ваша планета.
И я поднимаюсь.
И я подчиняюсь крику.
И в собственном крике,
тяжелом и темном,
вязну…
Я должен
прыгнуть.
Я прыгну!
Сейчас я прыгну
на эту планету —
земную,
добрую,
вашу.
С ума сошла
роща.
Переезжает
роща.
Деревья взволнованы,
они кричат:
«Едем!
Со всеми манатками,
с гусеницами мохнатыми,
с росою
позванивающей,
с жуком-короедом,
с божьими коровками,
с паутинной проседью…
Давайте в кузове машин
присядем по традиции.
А потом
подымемся.
А потом
тронемся…
Ну а как —
с птицами?
Как же быть
с птицами?
Прилетят птицы
голубыми клиньями.
Над землей забьется
удивленный плеск…
Покружат,
потужат,
разведут крыльями.
Внизу вместо рощи —
голая плешь…»
А в коридоре поезда,
в коридоре поезда
слышно,
как колеса
разговор ведут…
Мы едем,
мы едем,
хотя нам тоже
боязно:
вдруг прилетят радости
и нас
не найдут?