Другу, которому я не успел написать стихов
Есть на свете
такие парни —
дышит громко,
смеется громко,
любит громко
и шепчет
громко!
Есть на свете
такие парни…
Есть на свете
такие парни!
К жизни
он припадает губами,
Пьет ее.
И напиться не хочет…
И когда —
такие! —
уходят
вдруг,
на взлете,
на взмахе,
на вздохе, —
как земля в сентябре,
обильны, —
ничего не чувствуешь.
Только
жжет обида.
Одна обида.
На кого – не знаю.
Обида.
И гадать не хочу.
Обида.
Есть на свете
такие парни.
Все для жизни в них —
не для памяти!
Память, в общем-то,
по иронии —
вещь
достаточно односторонняя.
И бубнить про нее округло
в данном случае
слишком глупо,
слишком горько
и бесполезно…
Мы —
живые.
Мы —
из железа.
Пусть намеком
пустые урны
крематорий
держит за пазухой.
Вновь меня
заполняет утро,
как улыбка
Женьки Урбанского.
Говорила мама:
«Сынок,
уймись!
Чего тебе все
неймется?..»
Говорила мама:
«Делом займись…
Когда ж ты это
делом
займешься?..»
Дело мое, дело —
маета моя.
Мой восторг.
Мое любопытство.
Давняя усталость.
И крепкая шлея.
Торжество мое.
Моя пытка.
Может быть, и вправду
резона
нет
выводить
корявые буковки!
Может, где-то рук моих
дожидается нефть
с краю
от читательской публики.
Пусть бы
где-нибудь у серьезной реки
бригадир,
бровастый как демон,
по ранжиру выстроя
крутые матюги,
учил бы меня
заниматься делом…
Это – не кокетство.
Совсем не то.
Не буду я
ни для кого обузой…
Но уже проверил:
никогда и ни за что
дело мое
меня не отпустит.
Знаю,
куда бы меня ни занесло —
встанет на пути
неизменно
дело мое, дело.
Мое ремесло.
Радостная
высшая мера.
Но когда порою предзаревой
никчемными
кажутся слова,
я тихо усмехаюсь.
Качаю головой.
И думаю,
что мама была
права.
Мне уже в который раз
снится тот же самый сон:
затемненные дома
спину горбят.
До второго этажа
город снегом занесен —
неживой,
не простой,
старый город.
Долгой полночью накрыт.
Звездным инеем согрет.
На плечах моей земли —
снег налипший.
Будто он —
за тыщу зим.
Будто он —
на тыщу лет.
Только я и сквозь него —
слышу!
Слышу!
Продирается трава.
Продирается,
крича!
Так
продрогшее зверье
рвется к снеди.
У меня в ушах звенит
боль зеленого луча.
Я ползу,
я плыву
в темном снеге.
Я хочу спасти в траве
молчаливых светляков.
Но грохочет надо мной
мир уставший.
До травы,
как до весны,
невозможно далеко.
Далеко-далеко.
Даже дальше.
Нет еще других времен.
Нет еще других погод.
Лишь зыбучая метель
впала в ярость.
Это —
очень старый сон.
Это —
сорок первый год.
Это —
карточки на хлеб
потерялись.
«Приходит врач, на воробья похожий…»
Приходит врач, на воробья похожий,
и прыгает смешно перед постелью.
И клювиком выстукивает грудь.
И маленькими крылышками машет.
– Ну, как дела? —
чирикает привычно. —
Есть жалобы?.. —
Я отвечаю:
– Есть.
Есть жалобы.
Есть очень много жалоб…
Вот, – говорю, —
не прыгал с парашютом…
Вот, – говорю, —
на лошади не ездил…
По проволоке в цирке не ходил…
Он морщится:
– Да бросьте вы!
Не надо!
Ведь я серьезно…
– Я серьезно тоже.
Послушайте, великолепный доктор:
когда-то в Омске
у большой реки
мальчишка жил,
затравленный войною…
Он так мечтал о небе —
синем-синем!
О невозможно белом парашюте,
качающемся в теплой тишине…
Еще мечтал он
о ночных погонях!
О странном,
древнем ощущенье скачки,
когда подпрыгивает сердце к горлу
и ноги прирастают к стременам!..
Он цирк любил.
И в нем —
не акробатов,
не клоунов,
не львов,
больших и грустных,
а девочку,
шагающую мягко
по воздуху,
спресованному в нить.
О, как он после представлений клялся:
«Я научусь!
И я пойду за нею!..»
Вы скажете:
«Но это все наивно…»
Да-да, конечно.
Это все наивно.
Мы —
взрослые —
мечтаем по-другому
и о другом…
Мечта приходит к нам
еще неосязаемой,
неясной,
невидимой,
неназванной,
как правнук.
И остается в нас до исполненья.
Или до смерти.
Это все равно.
Мы без мечты немыслимы.
Бессильны.
Но если исполняется она,
за ней – как ослепление —
другая!..
Исполнилось лишь самое начало.
Любовь исполнилась
и крик ребенка.
Исполнились друзья,
дороги,
дали.
Не все дороги
и не все друзья, —
я это понимаю!..
Только где-то
живут мечты —
наивные, смешные, —
с которых мы и начали мечтать.
Они нам в спины смотрят долго-долго —
вдруг обернемся
и «спасибо!» скажем.
Рукой взмахнем:
– Счастливо!..
Оставайтесь…
Простите за измену.
Мы спешим… —
Но, может, это даже не измена?!
…А доктор
собирает чемоданчик.
Молчит и улыбается по-птичьи.
Уходит.
И уже у самой двери
он тихо говорит:
– А я мечтал…
давно когда-то…
вырастить
овчарку…
А после
подарить погранзаставе…
И не успел… —
Действительно, смешно.
Взял билет до станции
Первая любовь.
Взял его негаданно.
Шутя.
Невзначай.
Не было попутчиков.
Был дым голубой.
Сигареты кислые.
И крепкий чай.
А еще шаталась монотонная мгла.
А еще задумчиво гудел паровоз….
Там, на этой станции,
вершина была.
Теплая вершина.
До самых звезд.
Ты ее по имени сейчас не зови,
хоть она осталась —
лицом на зарю…
Встал я у подножия
Первой любви.
Пусть не поднимусь уже —
так посмотрю.
Потянулся к камню раскаленной рукой,
Голову закинул,
торопясь и дрожа…
А вершины вроде бы
и нет никакой.
А она, оказывается,
в пол-этажа…
Погоди,
Но, может быть, память слаба?..
Снег слетает мудро.
Широко.
Тяжело.
В слове
буквы смерзлись.
Во фразе —
слова…
Ах, как замело все!
Как замело!..
И летел из прошлого
поезд слепой.
Будто в долгий обморок,
в метели нырял…
Есть такая станция —
Первая любовь.
Там темно и холодно.
Я проверял.
Где-то оторопь зноя
с ног человека валит,
Где-то метель по насту
щупальцами тарахтит…
А твоего солнца
хватит
на десять Африк.
А твоего холода —
на несколько Антарктид…
Снова,
крича от ярости,
вулканы стучатся в землю!
Гулким,
дымящимся клекотом
планета потрясена…
А ты —
беспощадней пожаров.
Сильнее землетрясений.
И в тысячу раз беспомощней
двухмесячного пацана…
Оглядываться не стоит.
Оправдываться не надо.
Я только все чаще спрашиваю
с улыбкою и тоской:
– За что мне
такая мука?
За что мне
такая награда?
Ежеминутная сутолока.
Ежесекундный покой.
Я
такой жары
еще не помню…
Жарко паутине.
Жарко полдню.
Жарко сквозняку,
дыханью,
шагу.
Жарко…
Кажутся несбыточными грозы.
И собака,
будто после кросса,
дышит
лихорадочно и жадно.
Жарко…
Даже рекам
духота понятна.
Небо за неделю полиняло.
Яблони распарились,
обвисли.
Медленно
пе-
ре-
пол-
за-
ют
мысли
с яблоней
на сморщенные перья.
Даже не переползают —
пере-
валиваются
и засыхают.
Засыхают,
будто засыпают…
Жарко.
Тишина.
Оцепененье.
Вянут подходящие сравненья.
Даже слову,
даже буквам
жарко.
…Ну вас к черту!
Надоело —
в рифму!
Какие памятники ставятся волшебникам?
Из мрамора?
Из бронзы?
Из стекла?..
Довольствуемся
слабым утешением,
что нас позвали
важные дела.
Так повелось,
что вечера задымлены,
и опровергнуть ничего нельзя…
При жизни —
рядовые собутыльники.
А после смерти —
лучшие друзья…
Однажды в полдень
сказку встретить можно.
Не проходи
и запросто присядь.
А сказка
курит,
пьет коньяк с лимоном
и спрашивает:
«Как живешь, босяк?»…
И вот уже сначала жизнь задумана!
Построен за ночь
город на песке…
Сидит на стуле
добрая
усталая
романтика
в усталом пиджачке.
Она и не кончалась —
время не было.
Она не отдыхала —
век не тот.
Она, прервав остроты,
нежно-нежно
на солнце
руку тонкую кладет.
Молчит —
а пальцы слушаются слабо.
И непривычно тихо за столом…
Струится и подрагивает
слава,
как воздух над пылающим костром.
«Не верю в принцесс на горошинах…»