Ознакомительная версия.
Царь же, когда ему донесли, что труп вора украден, будто бы очень разгневался; и так как он во что бы то ни стало Хотел открыть виновника этих проделок, то употребил, чему я не верю, следующее средство. Родную дочь он поместил в балагане, как если бы она продавала себя, и приказал ей допускать к себе всякого без различия; однако, прежде чем сойтись, она должна была заставлять каждого рассказать ей самую хитрую и самую бессовестную проделку, какую он совершил в своей жизни, и если бы при этом кто-нибудь рассказал ей историю о воре, того должна была она схватить и не выпускать. Девушка действительно поступила так, как ей приказал отец, но вор дознался, к чему все это устроено, решил еще раз превзойти царя хитростью и будто сделал следующее. Он отрезал от свежего трупа руку по плечо и взял ее под плащом с собою. Таким образом пошел он к царевой дочери, и, когда она его, так же как и других, спросила, он рассказал ей, как самую бессовестную свою проделку, что он отрезал голову родному брату, попавшемуся в царской сокровищнице в капкан, и, как самую хитрую, что он напоил стражу допьяна и снял повешенный труп брата. При этих словах она хотела его схватить, но вор протянул ей в темноте мертвую руку, которую она схватила и удержала, убежденная, что держит его собственную руку; между тем он отпустил эту последнюю и поспешно скрылся в дверь. Когда же об этом донесли царю, он совсем изумился изворотливости и смелости того человека. Но в конце концов он будто бы велел объявить до всем городам, что дарует безнаказанность этому человеку и обещает ему всяческие блага, если тот откроет себя и предстанет перед ним.
Вор этому доверился и предстал пред ним; и Рампсенит чрезвычайно восхищался им, даже отдал ему в жены ту дочь, как умнейшему из людей, поскольку египтян он считал мудрейшим из народов, а этого человека мудрейшим из египтян.
(Геродот, История, книга II, глава 121)
Погребение короля Гарольда
Два саксонских монаха, Асгот и Айльрик, посланные настоятелем Вальдгема, просили разрешения перенести останки своего благодетеля к себе в церковь, что им и разрешили. Они ходили между грудами тел, лишенных оружия, и не находили того, кого искали: так был он обезображен ранами. В печали, отчаявшись в счастливом исходе своих поисков, обратились они к одной женщине, которую Гарольд, прежде чем стать королем, содержал в качестве любовницы, и попросили ее присоединиться к ним. Ее звали Эдит, и она носила прозвище Красавицы с лебединой шеей. Она согласилась пойти вместе с обоими монахами, и оказалось, что ей легче, чем им, найти тело того, кого она любила.
(О. Тьерри, История завоевания Англии норманнами)
Воспоминание
И маленький Вильгельм лежит там, и в этом виноват я. Мы вместе учились в монастыре францисканцев и вместе играли на той его стороне, где между каменных стен протекает Дюссель. Я сказал: «Вильгельм, вытащи котенка, видишь, он свалился в реку». Вильгельм резво взбежал на доску, перекинутую с одного берега на другой, схватил котенка, но сам при этом упал в воду; а когда его извлекли оттуда, он был мокр и мертв. Котенок жил еще долгое время.
(«Путевые картины» Генриха Гейне, часть вторая, гл. VI)
Иегуда бен Галеви
Песнь, пропетая левитом Иегудой, украшает главу общины, точно драгоценнейшая диадема, точно жемчужная цепь обвивает ее шею. Он — столп и утверждение храма песнопения, — пребывающий в чертогах науки, могучий, мечущий песнь, как копье… повергнувший исполинов песни, их победитель и господин. Его песни лишают мудрых мужества песнопения — перед ними почти иссякают сила и пламень Ассафа и Иедутана, и пение карахитов кажется слишком долгим. Он ворвался в житницы песнопения, и разграбил запасы их, и унес с собою прекраснейшие из орудий, он вышел наружу и затворил врата, чтобы никто после него не вступил в них. И тем, кто следует за ним по стопам его, чтобы перенять искусство его пения, — им не настичь даже пыли его победной колесницы. Все певцы несут на устах его слово и лобызают землю, по которой он ступал. Ибо в творениях художественной речи язык его проявляет силу и мощь. Своими молитвами он увлекает сердца, покоряя их, в своих любимых песнях он нежен, как роса, и воспламеняет, как пылающие угли, и в своих жалобах струится облаком слез, в посланиях и сочинениях, которые он слагает, заключена вся поэзия.
(«Рабби Соломон Аль-Харизи о рабби Иегуде Галеви»)
На Рейне
Акватинта Г.-И. Шютца
Начало XIX века
СТИХОТВОРЕНИЯ 1853–1854 ГОДОВ
Друзьями, которых я пылко любил,
Бесстыдно обманут и предан я был.
Мне грустно. А солнце, смеясь и сверкая,
Приветствует буйство веселого мая.
Все празднично. Птицы поют в вышине.
Цветы и девушки рады весне,
И светится счастье в улыбке их ясной.
Но как ты мерзок, мир прекрасный!
Я в Орк{155} готов бежать подчас.
Он гнусным контрастом не режет нам глаз,
И легче тянуть постылые годы
В ночи, где плачут стигийские воды.
Лай Цербера{156} сторожевой,
Хрип стимфалид{157} и фурий вой
И Леты призрачная гладь —
Все раздражающе под стать
Недугам и тоске сердечной.
В проклятом царстве скорби вечной,
Подвластном хмурому Плутону,
Все как-то созвучно страданью и стону.
А здесь, наверху, мне горьки до слез
Сиянье солнца и запах роз,
Дразнящие сердце надеждой напрасной.
О, как ты мерзок, мир прекрасный!
Красные туфли
Перевод Ю. Тынянова
Кошка была стара и зла,
Она сапожницею слыла;
И правда, стоял лоток у окошка,
С него торговала туфлями кошка,
А туфельки, как напоказ,
И под сафьян, и под атлас,
Под бархат и с золотою каймой,
С цветами, с бантами, с бахромой.
Но издали на лотке видна
Пурпурно-красная пара одна;
Она и цветом и видом своим
Девчонкам нравилась молодым.
Благородная белая мышка одна
Проходила однажды мимо окна;
Прошла, обернулась, опять подошла,
Посмотрела еще раз поверх стекла —
И вдруг сказала, робея немножко:
«Сударыня киска, сударыня кошка,
Красные туфли я очень люблю,
Если недорого, я куплю».
«Барышня, — кошка ответила ей, —
Будьте любезны зайти скорей,
Почтите стены скромного дома
Своим посещением, я знакома
Со всеми по своему занятью —
Даже с графинями, с высшей знатью.
Туфельки я уступлю вам, поверьте, —
Только подходят ли вам, примерьте, —
Ах, право, один уж ваш визит…»
Так хитрая кошка лебезит.
Неопытна белая мышь была,
В притон убийцы она вошла,
И села белая мышь на скамью
И ножку вытянула свою —
Узнать, подходят ли туфли под меру, —
Являя собою невинность и веру.
Но в это время, грозы внезапней,
Кошка ее возьми да цапни
И откусила ей голову ловко
И говорит ей: «Эх ты, головка!
Вот ты и умерла теперь.
Но эти красные туфли, поверь,
Поставлю я на твоем гробу,
И когда затрубит архангел в трубу,
В день воскресения, белая мышь,
Ты из могилы выползи лишь,
Как все другие в этот день, —
И сразу красные туфли надень».
Мораль
Белые мышки — мой совет:
Пусть не прельщает вас суетный свет,
И лучше пускай будут босы ножки,
Чем спрашивать красные туфли у кошки.
Невольничий корабль
Перевод В. Левика
I
Сам суперкарго{158} мингер ван Кук
Сидит, погруженный в заботы.
Он калькулирует груз корабля
И проверяет расчеты.
«И гумми хорош, и перец хорош, —
Всех бочек больше трех сотен.
И золото есть, и кость хороша,
И черный товар добротен.
Шестьсот чернокожих задаром я взял
На берегу Сенегала.
У них сухожилья — как толстый канат,
А мышцы — тверже металла.
В уплату пошло дрянное вино,
Стеклярус да сверток сатина.
Тут виды — процентов на восемьсот,
Хотя б умерла половина.
Да, если триста штук доживет
До гавани Рио-Жанейро,
По сотне дукатов за каждого мне
Отвалит Гонсалес Перейро».
Так предается мингер ван Кук
Мечтам, но в эту минуту
Заходит к нему корабельный хирург
Герр ван дер Смиссен в каюту.
Он сух, как палка; малиновый нос,
И три бородавки под глазом.
«Ну, эскулап мой! — кричит ван Кук. —
Не скучно ль моим черномазым?»
Доктор, отвесив поклон, говорит:
«Не скрою печальных известий.
Прошедшей ночью весьма возросла
Смертность среди этих бестий.
На круг умирало их по двое в день,
А нынче семеро пали —
Четыре женщины, трое мужчин.
Убыток проставлен в журнале.
Я трупы, конечно, осмотру подверг,
Ведь с этими шельмами горе:
Прикинется мертвым, да так и лежит,
С расчетом, что вышвырнут в море.
Я цепи со всех покойников снял
И утром, поближе к восходу,
Велел, как мною заведено,
Дохлятину выкинуть в воду.
На них налетели, как мухи на мед,
Акулы — целая масса.
Я каждый день их снабжаю пайком
Из негритянского мяса.
С тех пор как бухту покинули мы,
Они плывут подле борта.
Для этих каналий вонючий труп
Вкуснее всякого торта.
Занятно глядеть, с какой быстротой
Они учиняют расправу:
Та в ногу вцепится, та в башку,
А этой лохмотья по нраву.
Нажравшись, они подплывают опять
И пялят в лицо мне глазищи,
Как будто хотят изъявить свой восторг
По поводу лакомой пищи».
Но тут ван Кук со вздохом сказал:
«Какие ж вы приняли меры?
Как нам убыток предотвратить
Иль снизить его размеры?»
И доктор ответил: «Свою беду
Накликали черные сами:
От их дыханья в трюме смердит
Хуже, чем в свалочной яме.
Но часть, безусловно, подохла с тоски, —
Им нужен какой-нибудь роздых.
От скуки безделья лучший рецепт —
Музыка, танцы и воздух».
Ван Кук вскричал: «Дорогой эскулап,
Совет ваш стоит червонца!
В вас Аристотель воскрес, педагог
Великого македонца!
Клянусь, даже первый в Дельфте мудрец,
Сам президент комитета
По улучшенью тюльпанов — и тот
Не дал бы такого совета!
Музыку! Музыку! Люди, наверх!
Ведите черных на шканцы,
И пусть веселятся под розгами те,
Кому неугодны танцы!»
II
В бездонной лазури мильоны звезд
Горят над простором безбрежным;
Глазам красавиц подобны они,
Загадочным, грустным и нежным.
Они, любуясь, глядят в океан,
Где, света подводного полны,
Фосфоресцируя в розовой мгле,
Шумят сладострастные волны.
На судне свернуты паруса,
Оно лежит без оснастки,
Но палуба залита светом свечей, —
Там пенье, музыка, пляски.
На скрипке пиликает рулевой,
Доктор на флейте играет,
Юнга неистово бьет в барабан,
Кок на трубе завывает.
Сто негров, танцуя, беснуются там, —
От грохота, звона и пляса
Им душно, им жарко, и цепи, звеня,
Впиваются в черное мясо.
От бешеной пляски судно гудит,
И, с темным от похоти взором,
Иная из черных красоток, дрожа,
Сплетается с голым партнером.
Надсмотрщик — maître de plaisirs.
Он хлещет каждое тело,
Чтоб не ленились танцоры плясать
И не стояли без дела.
И ди-дель-дум-дей и шнед-дере-денг!
На грохот, на гром барабана
Чудовища вод, пробуждаясь от сна,
Плывут из глубин океана.
Спросонья акулы тянутся вверх,
Ворочая туши лениво,
И одурело таращат глаза
На небывалое диво.
И видят, что завтрака час не настал
И, чавкая сонно губами,
Протяжно зевают, — их пасть, как пила,
Усажена густо зубами.
И шнед-дере-денг и ди-дель-дум-дей, —
Все громче и яростней звуки!
Акулы кусают себя за хвост
От нетерпенья и скуки.
От музыки их, вероятно, тошнит,
От этого гама и звона.
«Не любящим музыки тварям не верь», —
Сказал поэт Альбиона{159}.
И ди-дель-дум-дей и шнед-дере-денг, —
Все громче и яростней звуки!
Стоит у мачты мингер ван Кук,
Скрестив молитвенно руки.
«О господи, ради Христа пощади
Жизнь этих грешников черных!
Не гневайся, боже, на них, ведь они
Глупей скотов безнадзорных.
Помилуй их ради Христа, за нас
Испившего чашу позора!
Ведь если их выживет меньше трехсот,
Погибла моя контора!»
Ознакомительная версия.