Гораздо глубже оценил эти вещи Есенина журнал «Новая русская книга», организовавший своеобразную дискуссию вокруг сборников «Трерядница» и «Исповедь хулигана», в которой приняли участие А.Н. Толстой и И.Г. Эренбург. А.Н. Толстой расценил образ хулигана в стихах Есенина как литературную маску, и притом не очень удачную. Он писал: «…судьба судила ему родиться в наши дни, живет он в Москве, в годы сатанинского искушения, метафизического престидижитаторства, среди мерзлых луж крови и гниющих трупов, среди граммофонов, орущих на площадях проклятия, среди вшей, тухлой капусты и лихорадочного бреда о стеклянно-бетонных городах, вращающихся башнях Татлина и электрофикации земного шара.
Единый от малых сих искушен. Обольщенный, обманутый, раздробленный душевно, Есенин ищет в себе этой новорожденной мировой правды, ищет в себе подхода, бунта, разинщины.
Только сам я разбойник и хам
И по крови степной конокрад.
Милый, талантливый Есенин, никогда сроду не были вы конокрадом и не стаивали с кистенем в голубой степи <…> Милый Есенин, не хваС.А. Те… Вас обманули, что луна — контрреволюционна… А „хулиганы“, скифы, вращающиеся башни и поэзобетоны превратились уже просто в уездный эстетизм» (журн. «Новая русская книга», Берлин, 1922, № 1, январь, с. 16–17). А.Н.Толстому отвечал И.Г.Эренбург: «Только в годы революции мог родиться поэт — Есенин. В ее пламенах немеют обыватели и фениксом дивных словес восС.А. Т испепеленные поэты. Русская деревня, похерившая Бога и хранящая, как зеницу ока, храм, схватившая свободу и спрятавшая ее вместе с керенками в сундучок, ревет и стонет в этих книгах. <…> когда же вы поймете, церемонные весталки российской словесности, что самогонкой разгула, раздора, любви и горя захлебнулся Есенин? Что „хулиган“ — не „апаш“ из костюмерной на ваших былых bal-masqué, а огненное лицо, глядящее из калужских или рязанских рощиц? Страшное лицо, страшные книги. Об этом оскале говорил в трепете Горький и о нем писал в предсмертном письме Блок: „Гугнивая, чумазая и страшная Россия слопала меня, как чушка своего поросенка“. Но „любовь все покрывает“, и такие слова находит Есенин для этой „гугнивой“, что, страшась, тянешься к ней, ненавидя — любишь. И здесь мы подходим к преображению поэта. Кончается быт, даты, деревня, даже Россия — оС.А. Тся только жертвенная любовь и Глагол. Ведь Есенин не только деревенский или русский поэт, он еще поэт:
Засосал меня песенный плен,
Обречен я на каторге чувств
Вертеть жернова поэм.
И в этом „песенном плену“ он понял — „зачем?“ — зачем и самогонка, и железный гость, и грустный Есенин на вечере в Политехническом музее. <…> „Звериных стихов моих грусть“ — говорит Есенин. Да, но есть мгновение, когда зверь возревновавший становится Богом» (там же, с. 17–18; вырезка в тетради, где Есенин собирал материалы о себе, ГЛМ). Возможно, именно под впечатлением от этих рецензий и откликов аудитории на его публичные выступления в Берлине в мае 1922 г. Есенин дал стихотворению заглавие «Хулиган», хотя до этого оно печаталось без заголовка.
В последующие годы стихотворение анализировалось критикой, как правило, во взаимосвязи со стихами «Москвы кабацкой». Одним из первых пошел по этому пути А.К.Воронский: «Особо следует остановиться на опоэтизировании хулиганства, — писал он. — Вопрос этот приобретает сейчас особо острый характер. О своем хулиганстве поэт говорит давно, не переставая, с юношеских лет. Эта тема наиболее постоянная для Есенина. „Бродит черная жуть по холмам…“ <…> Как-то казалось ему, что развернувшаяся борьба со злым ворогом открывает вновь истлевшие страницы мужицкой повольщины, пугачевщины, обещает мужицкую „Инонию“ без железного гостя. Когда поэт увидел, что ошибся, он отдался ресторанному хулиганству и в чаду его открыл, что Москва — кабацкая» (Кр. новь, 1924, № 1, январь-февраль, с. 283–284). Сходные мысли высказывали в своих статьях и рецензиях И.Н.Розанов (журн. «Народный учитель», М., 1925, № 2, февраль, с. 112–115), Ф.А.Жиц (Кр. новь, 1925, № 2, февраль, с. 282–283), В.А.Красильников (ПиР, 1925, № 7, октябрь-ноябрь, с. 112–127) и др.
Другой генезис этих тем у Есенина видел И.М.Машбиц-Веров: «Есенин спорит с ветром в хулиганстве, уверяет, что не будь он поэтом, „то, наверное, был мошенник и вор“, считает самым подходящим для себя занятием „в ночь, в голубой степи где-нибудь с кистенем стоять“… и т. д. Однако скоро оказывается, что все это — только „страшные слова“. „Хулиган“ фактически делает безобидные вещи <…> Здесь просто теперь уже не принятое, но недавно сравнительно, приблизительно до 1915 г., бывшее в очень большой моде, своеобразное богемно-поэтическое самохвальство хулиганством, пьянством, развратом и так далее. Все старые поэты, пережившие декаданс, символизм, своевременно прошли через этот период. И если даже считать, что Маяковский с некоторым основанием называл себя „апашем“ и поэтом „провалившихся носов“, то не надо забывать, что „светлый инок“ и „нежнейший рыцарь Прекрасной Дамы“ — поэт Александр Блок — тоже не раз рекомендовал себя словами вроде: „Я сам позорный и продажный с кругами синими у глаз…“<+> Есенин, таким образом, только с некоторым опозданием (в 1920-24 годах) продолжал моду декаданса» (журн. «Октябрь», М., 1925, № 2, февраль, с. 142).
«Все живое особой метой…» (с. 155). — Нак., 1922, 14 мая, № 40 (Лит. прил. № 3); Кр. новь, 1922, № 3, май-июнь, с. 84; И22; Грж.; Ст. ск.; Кр. нива, 1923, № 41, 14 октября, с. 19; М. каб.; Ст24; Б. сит.; И25.
Печатается по наб. экз. (вырезка из Грж.).
Автограф неизвестен. В наб. экз. датировано 1920 г. В Собр. ст. — 1919 г. В Ст24 — «1922, февраль». В наст. изд. принята авторская дата из Ст24.
Многими знакомыми поэта стихотворение воспринималось как биографическое. Один из его ближайших друзей детства, К.П.Воронцов рассказывал: «Он верховодил среди ребятишек и в неучебное время. Без него ни одна драка не обойдется, хотя и ему попадало, но и от него вдвое. Его слова в стихах: „средь мальчишек всегда герой“, „И навстречу испуганной маме я цедил сквозь кровавый рот“, „забияки и сорванца“ — это быль, которую отрицать никто не может» (Восп., 1, 126). П.В.Орешин тоже отмечал автобиографический характер стихотворения и подчеркивал, что оно создано «в пору ясного самосознания и расцвета» (там же, с. 266).
В первых откликах стихотворение рассматривалось, как правило, во взаимосвязи с имажинистскими увлечениями поэта. Но выводы делались критиками весьма различные. Так, А.Ветлугин, считавший, что имажинизм был глубоко органичен есенинскому творчеству, писал: «В революцию, в московском переулке, когда еще полаивали в сумерках пулеметы, встретился Есенин с его сегодняшними соратниками, — Анатолием Мариенгофом и Александром Кусиковым. Созданный их трудами, столько раз воспетый одними, заплеванный другими, имажинизм при осеннем подсчете цыплят оказался благодетелен. Начали дерзостно, прошли через задор, пришли к отваге:
И теперь вот, когда простыла
Этих дней кипятковая вязь,
Беспокойная, дерзкая сила
На поэмы мои пролилась…»
(Нак., 1922, 4 июня, № 57; Лит. прил. № 6).
Противоположную точку зрения высказывал В.П.Правдухин: «Будем помнить, что в нарочитом имажинизме, символизме, футуризме мы не найдем спасения и выхода к широким далям искусства, и мы видим, как от них постепенно уходят настоящие художники, например, Есенин, который тремя стихотворениями „Волчья гибель“, „Не жалею, не зову, не плачу“ (№ 2 — „Кр. новь“, 1922), „Все живое особой метой отмечается с ранних пор“ (кн. 3. „Красная новь“, 1922), сразу — звериным прыжком, — послав к черту свои прежние камерные упражнения, которые нужны лишь бездарным Шершеневичам, очутился опять на свободе и вновь обрел себя, словно снова родился» (журн. «Сибирские огни», Новониколаевск, 1922, № 4, сентябрь-октябрь, с. 157). А.В.Бахрах, осудив богоборческие поэмы Есенина как свидетельство будто бы убитой в нем веры, как «известную позу» и «удаль ради удали», отмечает, что «залог к спасению у него есть». «…Спасет его — чувство, что и ему самому подчас „наплевать“ на все это — это помимо него — поэзия наитием, ибо в поэзии он Моцарт. Слишком больно было бы думать, что вдохновение его истощается, что блекнут краски, что ему не вылезти из тупика. Вместе с ним понадеемся, что „Ничего, что споткнулся о камень. Это к завтраму все заживет“» (альм. «Струги», кн. первая, Берлин, 1923, с. 204).
В последующем критики писали прежде всего о высоких поэтических достоинствах стихотворения. Так, А.З.Лежнев, отметив, что Ст24 — «лучшая из книг» поэта, отнес это стихотворение к числу наиболее значительных из вошедших в нее (ПиР, 1925, № 1, январь-февраль, с. 131). И.Н.Розанов обратил внимание на одну из особенностей лирического героя Есенина: «Он постоянно называет себя „хулиганом“, „разбойником“, „уличным повесой“, „озорником“». Далее он цитирует стихотворение, комментируя его так: «Но все это с надрывом: настоящей удали, веселого беззаботного озорства мы у него никогда не находим. Это не былинный Васька Буслаев. Он только крепится и сам себя подбадривает» (журн. «Народный учитель», М., 1925, № 2, февраль, с. 112–115).