— Сударь, я требую, чтоб вы вели себя достойно. Что же касается тухлятины, то здесь, — старец потянул носом, — смердит только от вас.
— Не спорю, малина слаще всего возле отхожих мест. Но если я вас обидел, готов извиниться. — Франсуа встал в бочке и, повернувшись спиной к Мерсье, отвесил поклон. — Примите мое уверение в глубочайшем почтении. Ну, а теперь, когда все довольны, я пускаю бутылку вкруговую. Пейте, господа. Всем сердцем, всем сердцем приветствую вас! Господин арфист, сыграйте публике что- нибудь из сочинений школяра Вийона, мы все вас очень просим.
Музыкант спел рондо про Жанэна л'Авеню, которому автор настоятельно советовал сходить в баню, что тот и сделал к изумлению своих родственников.
— Ну, Виолетта, пора и нам в кроватку. — Франсуа вылез из бочки, едва не опрокинув столешницу, и повел девушку. — А вы, господин музыкант, сыграйте данс-ройяль, собаке же приказываю никого не пускать за эту портьеру. Пароль «Свобода!».
Был уже полдень, а он не раздобыл ни денег, ни теплой одежды, ни даже листа бумаги. На мосту Менял ему вылили помои на голову, на улице Бурдонэ, где торговали воском, мастикой и свечами, Франсуа обошел все конторы писцов, но «вороньи перья», словно сговорившись, подняли такой крик, что он скрылся в ближайшем переулке и бежал до самой площади Сен-Бенуа. И вот теперь, прижав ладонь к стучащему сердцу, стоял в толпе зевак перед церковью Сен- Бенуа, глядя, как большая стрелка башенных часов догоняет малую; когда они слились в одну золотую линию, цимбалы звучно отбили время, перед фигуркой богоматери склонились волхвы, медный петух, кукарекая, загремел железными крыльями.
Улица Сен-Жак ему хорошо знакома, ведь это сюда они пришли из таверны «Синяя гора», горланя песни и задевая женщин, спешивших в церковь, — Гютен дю Мустье, Робэн Дожи, проклятый Пишар и он. Франсуа плохо помнил, из-за чего началась драка с писцами и кто всадил нож в брюхо мэтра Ферребу — Гютен, Робэн или Пишар. Услышал только крик, а когда обернулся — папский нотариус, зажав руками живот, корчился на мостовой. Хорошо, что было поздно, иначе он мог столкнуться носом к носу с дядей Гийомом, славная была бы встреча!
Вот дядин домик прилепился к церковной стене. Здесь Франсуа тоже пожил вдоволь, намял кости на земляном полу. Выпив утром кружку молока, спешил, еще сонный, в школу на улице Фуар: летом к шести утра, зимой к семи, и до вечера зубрил ненавистную науку. В классе было душно, воняло прелой соломой, сальными огарками, грязью. И гнусный голос Жана Гонфлана буравом ввинчивался в уши; как и Орбилий — учитель Горация, Жан Гонфлан тоже был «щедрым на удары», особенно когда замечал, как ученики играют в пальцы: школяр, повернувшись спиной к соседу, должен был угадать, сколько пальцев поднял другой.
Франсуа захохотал, вспомнив, как сын меховщика Мартин спросил Гонфлана, когда тот объяснял значение слов «vir» (муж): «Мессир, а почему, когда сходятся муж с женою, чтобы зачать ребенка, жена ложится навзничь, а муж ничком?» Вот была потеха! «О господи, если бы я учился в дни моей безрассудной юности и посвятил себя добрым чувствам — я получил бы дом и мягкую постель. Но что говорить! Я бежал от школы, как лукавый мальчишка: когда я вспоминаю ее — сердце мое обливается кровью!»
Вийон подмигнул прачке, несшей корзину с бельем, и заторопился к дяде Гийому. Постучав молотком в дверь, стал перед зарешеченным оконцем, чтобы подслеповатый дядя узнал гостя.
— Это я, откройте!
Старый капеллан долго возился с замком.
— Закрывай плотнее дверь, Франсуа, мне что-то нездоровится — заложило грудь.
— Пейте липовый цвет с горячим вином. А на ночь ешьте мед.
— Хорошо, хорошо. Осторожней, лестница совсем сгнила.
Спотыкаясь о сундуки, они поднялись в комнату. Все здесь было как прежде: камин, стол на козлах, сосуд для святой воды с веткой самшита, резной посудный поставец, толстые книги в переплетах свиной и телячьей кожи, кровать под пологом, в углу на ларе умывальная чашка.
Священник подбросил в камин соломы, чтоб стало теплее, и наконец обнял племянника. Он был выше Франсуа и шире в плечах, но годы, годы!.. Плечи и спина согнулись, руки дрожали.
— Ты, наверное, голоден? Есть вареная капуста, хлеб, кусок сыра.
— Вы небось и сами не ели?
— Нет, нет, ты не беспокойся, в моем возрасте пора думать о другом. Ты ведь знаешь: ангелы питаются единожды в день, люди дважды, а звери трижды. Если б на этом и кончилось различие между ними, я бы уже давно стал ангелом, которые, как тебе известно, делятся на девять чинов: серафимы, херувимы, престолы, господства...
— ...Силы, власти, начала, архангелы и ангелы. Знаю, дядя! Учитель Гонфлан, перечисляя каждый ангельский чин, колотил нас при этом палкой по головам, чтоб мы крепче запоминали. Скорее я забуду собственное имя, чем его дрянную науку.
Капеллан пожевал губами.
— Я после простуды стал плохо слышать, левое ухо так опухло.
— Нет, это я стал тихо говорить — в Шатле в меня влили столько воды, что до сих пор булькает в голове.
— Да, да, бедный Жан Гонфлан — он был хороший учитель, хотя и несколько суров.
— Чтоб он провалился в преисподнюю! Дядя, я завтра ухожу из города. — Франсуа старался говорить громко, но голос срывался на шепот или визг. — Не можете ли вы мне ссудить несколько экю?
— Ну что ты, Франсуа, ты ешь один. Садись-ка поудобней. Когда ты был маленький, я подкладывал на табурет «Житие святого Иеронима», тебе очень нравился этот переплет вишневого сукна, а теперь ты совсем большой. Вот хлеб, сыр.
— Да не хочу я есть. О господи, где мне взять иерихонскую трубу! — Он склонился к уху капеллана и, касаясь губами седых волосков, сказал: —Я завтра ухожу из Парижа, и вы меня не увидите десять лет. Десять, — вы слышите меня? Я пришел к вам попрощаться, поблагодарить за все, что вы для меня сделали. Простите меня — я часто вас огорчал.
Дядя замахал рукой:
— Ну что ты говоришь! Видит бог, я не сержусь и буду молиться за тебя, покуда хватит сил.
— Нет ли у вас несколько экю взаймы?
— Ах да, конечно...
Священник потер ладонью морщинистый лоб, соображая, есть ли в доме деньги. Правда, он даже не мог вспомнить, какие монеты сейчас в ходу — экю с агнцем божиим, короной или полумесяцем, лиры с орлами и крестами, турские денье или парижские? Он давно уже не покупал ни рыбы, ни мяса, довольствуясь тем, что принесут прихожане, а хворост и свечи ему давали по указанию настоятеля. Время почти остановилось для него. Зимой было холодно, летом — тепло, весной в церковном саду на горе святой Женевьевы белым цветом осыпало вишни, цвела душица — гроздья маленьких розовых цветов высыпали вокруг коричневых околоцветьев — капеллан их особенно любил, душица напоминала о чем-то, что случилось или хотело случиться очень давно, и каждую весну он собирался вспомнить это, но забывал. А осенью вишни обрывали мальчишки, каждого из которых, как и их родителей, он крестил и нарекал Жанами, Мартинами, Франсуа. Времена года делились на месяцы, месяцы на сутки, сутки на заутреню, первый, третий, шестой, девятый час и вечерню. Да, дни его были полны молитвой и, если бы не племянник, покоем, но одно имя Франсуа сотрясало маленький дом, и тогда священник опускал капюшон плаща, стыдясь смотреть в лицо честным людям. А теперь он пришел за деньгами, но где их взять?
Гийом Вийон обшарил полки поставца, заглянул в сундуки, даже приподнял крышку котла с остатками капусты. Правда, в ларе нашлись два серебряных ножа: один с черенком слоновой кости — им священник раньше вкушал пасхальную трапезу, второй — с черной эбеновой рукояткой — для пятничных постов.
— Возьми их, Франсуа, мне они не нужны, видишь, даже запылились. И распятие возьми, — старик трясущими руками снял со стены распятие, поцеловал серебряный крест и бережно положил на стол.
Франсуа завернул серебро в тряпку.
— Вы очень добры, дядя. Но мне еще нужна бумага.
— А? Бери, бери, мальчик. — Капеллан подвинул узел с серебром. Франсуа пальцем начертил на столе: «Бумага». — Ах, что ты их не своровал? Конечно, но надо позвать нотариуса. Я сейчас...
— Да сидите вы! Мне нужна бумага, чтобы писать. Писать, вы понимаете?
— О, что ж ты сразу не сказал? У меня есть прекрасная бумага, такой уже нынче не варят. Вот посмотри. — Встав на колени, капеллан достал из-под кровати сундучок, открыл горбатую крышку и достал действительно великолепную бумагу, нарезанную в восьмую долю листа. Вот, ты только потрогай, мягкая, как сафьян, и перо пасется на ней, как на лужайке. Верно, Франсуа? Правда, я тут успел кое-что написать, ты не обращай внимания.
Франсуа прочитал на первом листе: «О пределах добра. Спор Цицерона римского и блаженного Лактанция, известного как Цицерон христианский».
— Лучше бы они отыскали истоки добра, чем спотыкаться, блуждая в поисках его пределов. А вот сказано недурно: «Бессмертный человек — это прекрасный гимн богу».