Дом Гузмая
Гузмай начинает рассказ свой:
«Ну, что ж.
В огромной столице по имени Ложь
с утра, а точнее, с шести до пяти
на свет я родился и начал расти.
В том городе праздник все ночи подряд,
дома там обычно на крышах стоят,
бульвары по небу плывут сквозь туман,
а в центре привольно шумит океан.
Был самым прекрасным на свете наш дом,
и много чудесного видели в нем.
Мы очень любили дремать на качелях
и каждую ночь там стелили постели.
А в ванной нам краны совсем не нужны,
нам воду из хоботов лили слоны.
Верблюд там у двери пристроился спать.
Он был для гостей, как складная кровать.
Глаза у совы были как фонари!
Да, чудный был дом это, что говорить!
Родившись, я сразу вскричал что есть духу:
«Сгоните мне с носа противную муху!»
И мама поднялась, чтоб муху прогнать,
и понял я, что меня любит она.
И к нашему дому явился мудрец,
в глаза мне взглянул и сказал:
«Наконец!
Свершилось!»
Прославлен наш город с тех пор:
родился в нем гений,
Гузмай-фантазер!»
Россия начала 20 века жила стихами. Они были духом времени, его неотъемлемой частью. Однако сколько бы мы ни называли имен ярких талантов тех лет, творчество которых занимает большое место в наших домашних библиотеках, перечень будет неполным. Мы знаем, что многих из них судьба разметала по всем частям света, и сокровищница русской поэзии тех времен, возможно, еще таит от нас немалую часть своих богатств.
Однако для российских евреев в начале 20 века дух времени определялся еще и другими составляющими. Именно это и привело к тому, что стихи Рахели Блувштейн, родившейся в традиционной еврейской семье в Саратове в 1890 году, возвращаются к русскоязычному читателю в переводах с иврита.
Рахель закончила гимназию в Полтаве. В девятнадцать лет она уехала в Палестину. Поселившись в Реховоте, она сразу прекратила писать стихи на русском языке, – те, которые к тому времени уже были созданы, сегодня можно найти только в архивах. Она поставила перед собой цель, и этой целью было – погружение в иврит, до тех его глубин, в которых сможет проснуться вновь ее творчество.
Начался штурм языка. Она читала Танах, вслушивалась в речь малышей на улицах. Для нее наступила пора временного молчания. А в душе, влюбленной в пустынную землю, жила поэзия. Любовь к земле искала выхода – и Рахель поступила в женскую сельскохозяйственную школу и поселилась у озера Кинерет. Здесь прошли ее лучшие дни, которые она потом, будучи прикована к постели, неоднократно вспомнит в своих стихах.
В 1913 году она уехала во Францию, чтобы выучиться на дипломированного агронома. Она мечтала вернуться на свою землю специалистом. Грянувшая война нарушила ее планы. Путь в Палестину был закрыт.
И тогда Рахель направилась в Россию. Там она работала учительницей и писала на русском языке воспоминания о жизни на Кинерете. В 1919 году, на первом же корабле, вышедшем после войны в Палестину, она вернулась домой.
И сразу же дала себя знать болезнь – результат последних трудных и голодных лет. Поселившись в кибуце Дгания, она обнаружила, что не может больше заниматься тяжелым физическим трудом. Она переехала в Иерусалим, затем предприняла последнюю попытку найти себе дело в любимом краю – вернулась в Дганию, чтобы работать воспитательницей в детском саду. Но все сильнее тревожили ее симптомы туберкулеза, и вскоре ей пришлось покинуть свой любимый Кинерет навсегда.
Она жила в Иерусалиме, в Цфате, потом окончательно поселилась в Тель-Авиве. Она фактически была прикована к своей комнате, врачи запретили ей выходить из дому. Изредка она нарушала этот запрет. У нее было много друзей, и она не испытывала одиночества. Но ее тянуло в большой мир! И вот тогда-то и прорвалась плотина вынужденной немоты. Ее стихи начали появляться в 1925 году в приложении к газете «Давар» и вскоре превратились в нем во что-то вроде постоянной рубрики. Их ждали, к ним привыкли. Она переводила на иврит стихи русских поэтов, включая Пушкина, Ахматову. Древний иврит переживал в те времена свою бурную вторую молодость, и еврейское население Палестины буквально холило и лелеяло все явления духа, связанные со своим языком. Стихи же на иврите воспринимались, как лишнее подтверждение его жизненности.
Рахель умерла 16 апреля 1931 года в возрасте сорока лет. Свое поэтическое кредо она изложила в следующих словах: «Мне ясно, что в искусстве поэзии дух этого времени проявляется в простоте выражения. Простое выражение – это выражение самого первого шевеления лирической эмоции, выражение немедленное, то есть сделанное до того, как она успеет прикрыться нарядной шелковой одеждой и золотыми украшениями; выражение, свободное от литературности, затрагивающее сердце своей правдой, овевающее душу свежестью; способное выгравироваться в памяти, чтобы сопровождать нас в повседневной жизни; выражение, которое может внезапно „запеть“ в душе…»
Мири Яникова
Вот закат начался.
Как приход его скор!
Цвет золотой проник в небеса
и на вершины гор.
И почернели поля —
молча лежат.
Будет по ним тропка моя
молча бежать.
Но не позволю судьбе
безраздельно царить.
Буду за свет, за сиянье небес
с радостью благодарить.
«Разве это конец, если видно вдали…»
Разве это конец, если видно вдали,
как туман охраняет намеки чудес, —
зелень яркой травы и сиянье небес —
пока осени дни не пришли.
Подчинюсь приговору, приму этот крах,
ведь алеет закат и сияет рассвет,
и цветы улыбаются мне на тропах
прошлых лет.
Мы отправились в путь,
был веселым вначале поход.
Мы отправились в путь,
чтобы встретить Царицы приход.
Но один за другим
проходили над нами года,
и один за другим
отставали друзья навсегда.
Ты ведь тоже уйдешь,
заплутавши средь этих путей.
Ты ведь тоже уйдешь, —
я останусь одна в пустоте.
И обманет родник —
в нем воды не окажется вдруг.
И обманет родник —
и тогда я от жажды умру.
Подчинись, заглуши в себе сердца глас,
подчинись приговору и в этот раз.
Не борись.
Подчинись.
Там, на севере, снег покрывает поля,
а под ними весны ожидает земля —
в тишине,
в глубине.
Подчинись, заглуши в себе сердца глас,
уподобься траве, что под снегом спаслась,
видит сны,
ждет весны.
«Лучше память горькую выгнать прочь…»
Лучше память горькую выгнать прочь
и свободу себе вернуть,
отгоревших искр не ловить сквозь ночь,
к подаянью рук не тянуть.
Превратить во Вселенную душу свою,
и пребудет в ней кто-то один,
и опять обновить неразрывный союз
с небесами, с цветеньем долин.
«Полночный вестник был в гостях…»
Полночный вестник был в гостях,
у изголовья встал.
Нет плоти на его костях,
в глазницах – пустота.
И я узнала, что – пора,
и ветхий мост сожжен,
что между Завтра и Вчера
держала длань времен.
Он угрожал, гремела весть
сквозь смех, бросавший в дрожь:
«Последней будет эта песнь,
что ты сейчас поешь!»
«И вот последний отголосок эха стих…»
И вот последний отголосок эха стих,
от всех сокровищ не осталось ни следа,
и обнищало сразу сердце, и грустит
в оковах льда.
Как жить тому, кто забывает о былом,
как превозмочь ему перед грядущим страх?
Его не скроет больше память под крылом,
рассеяв мрак…
«Вот встреча, полувстреча, быстрый взгляд…»
Вот встреча, полувстреча, быстрый взгляд,
вот ты приветствие едва пробормотал, —
и сразу же сметает все подряд
лавина боли, счастья шквал.
И прорвана плотина забытья,
и бури не сдержать, не отдалить,
и на колени опускаюсь я,
и пью, чтоб жажду утолить…
Что такое весна?
Ты проснулся с утра —
и увидел грушу в цветенье.
И давившая прежде на плечи гора
исчезает в одно мгновенье.
Так пойми:
как же вечно грустить о цветке,
том, что осень сгубила давно,
если нынче весна
тебе дарит букет
и подносит прямо в окно?
Там горы к небу поднялись —
в дали прошедших лет.
И с песней я взлетала ввысь,
кричала: «Кто там? Отзовись!» —
И эхо мне в ответ.
Померк тот свет, прошли года,
вершины стерлись те.
но эхо живо, как тогда,
ты крикни, и оно всегда
ответит в пустоте.
Когда беда приходит вдруг,
когда вокруг темно, —
как сохранить хотя бы звук,
хотя бы тень, пожатье рук,
пусть эхо лишь одно!..