5. Когда отчаялся…
Кукушка:
«Ку-ку!
Живи на земле…»
А палец —
к курку.
А горло —
к петле.
А небо —
к дождю
(галоши надень)…
Сгибаясь,
тащу
две тыщи недель.
Две тыщи суббот
(взвали,
если жив).
Следы
от зубов
своих
и чужих.
Все отблески
гроз
на глади
стола.
И тихий вопрос:
«Зачем ты
была?..»
Несу на горбу, —
не сгинув
едва, —
чужую
судьбу,
слепые
слова.
Кукушка:
«Ку-ку!
Останься.
Прошу…»
А я
не могу.
А я
ухожу.
Цветы в изголовье,
и тень на лице.
И ночь
на изломе.
И пуля
в конце.
…А ты все время —
вверх,
все ближе,
ближе.
Из-под закрытых век
тебя я вижу.
Идешь,
как инвалид,
ступаешь ватно.
И кто заговорит, —
уже
не важно.
Не важно,
кто начнет,
а кто продолжит.
Себя
перешагнет.
Жизнь
подытожит.
Взойдет на перевал.
Вернет,
отчаясь,
затасканным
словам
первоначальность.
Что я?!
Что это я?!
Да что я?!
В воспаленном:
«то…
иль не то?..»
Выбрал
самое распростое.
Проще пива.
Глупей лото…
Расплываюсь
в слезливом трансе.
Вопли кончены.
Не берет…
Вы
орите!
А я
наорался
на десяток годов
вперед.
По озерной метельной глади
прет
весенних недель
орда.
Все будильники мира,
гряньте!
И замолкните
навсегда.
Лишним криком
эпоха скомкана,
смята
грохотом календаря…
Да отсохнет
язык
у колокола,
если он трезвонит
зазря!..
Реки движутся
в каменных шорах,
дни уходят в небытие…
Крик
устал.
Да здравствует
шепот
двух людей:
его
и ее.
…Застыла у дверей.
Теперь
помедли.
Невыносимой тишине поверь.
Вчера меж нами
были
километры.
Сегодня —
только тоненькая дверь.
Подмигивают фонари спросонок.
Над зимней ночью
взмахи снежных крыл.
Нам очень скоро сорок.
Очень сорок…
Войди в свой дом.
Я двери отворил.
Я богат.
Повезло мне и родом
и племенем.
У меня есть
Арбат.
И немножко свободного времени…
Я
подамся
от бумажных
запутанных ворохов
в государство
переулков,
проспектов
и двориков.
Все, что я растерял,
отыщу в мельтешении радужном.
Где витой канделябр
и бетонные глыбины —
рядышком.
Где гитары
щекочут невест,
где тепло от варений малиновых.
Где колясок
на каждый подъезд
десять —
детских
и две —
инвалидных.
Там, где будничны
тополя
перед спящими школами.
Там, где булькают,
как вскипевшие чайники,
голуби.
Выхожу не хвалить,
не командовать
уличной вьюгою.
Просто так
улыбаться
и плыть
по Арбату
седеющим юнгою.
Давай покинем этот дом,
давай покинем, —
нелепый дом,
набитый скукою и чадом.
Давай уйдем к своим домашним богиням,
к своим уютным богиням,
к своим ворчащим…
Они, наверно, ждут нас?
Ждут.
Как ты думаешь?
Заварен чай,
крепкий чай.
Не чай – а деготь!
Горят цветные светляки на низких тумбочках,
от проносящихся машин
дрожат стекла…
Давай пойдем, дружище!
Из-за стола встанем.
Пойдем к богиням,
к нашим судьям бессонным.
Где нам обоим
приговор уже составлен.
По меньшей мере мы приговорены —
к ссоре…
Богини сидят,
в немую тьму глаза тараща.
И в то,
что живы мы с тобою,
верят слабо…
Они ревнивы так,
что это даже страшно.
Так подозрительны,
что это очень странно.
Они придумывают разные разности,
они нас любят горячо и неудобно.
Они всегда считают
самой высшей радостью
те дни, когда мы дома.
Просто дома…
Москва ночная спит
и дышит глубоко.
Москва ночная
до зари ни с кем не спорит…
Идут к богиням
два не очень трезвых
бога.
Желают боги одного:
быть собою.
Игра в «Замри!» —
веселая игра…
Ребята с запыленного двора,
вы помните, —
с утра и до зари
звенело во дворе:
«Замри!..»
«Замри!..»
Порой из дома выйдешь, на беду, —
«Замри!» —
и застываешь на бегу
в нелепой позе
посреди двора…
Игра в «Замри!» —
далекая игра,
зачем ты снова стала мне нужна?
Вдали от детства
посреди земли
попробовала женщина одна
сказать мне позабытое:
«Замри!»
Она сказала:
будь неумолим.
Замри!
И ничего не говори.
Замри! —
она сказала. —
Будь
моим!
Моим – и все!
А для других —
замри!
Замри для обжигающей зари,
Замри для совести.
Для смелости замри.
Замри,
не горячась и не скорбя.
Замри,
Я буду миром
для тебя!..
На нас глядели звездные миры.
И ветер трогал жесткую траву…
А я не вспомнил
правила игры,
А я ушел.
Не замер.
Так живу.
Что вы ловите,
рыбаки?
Что ловите?..
Как всегда,
неприступны и застенчивы, —
над гудящей рекой
вы расставили локти,
будто не удочки у вас в руках,
а уздечки.
Будто это не река,
а конь взнузданный,
будто слышится вам
топот копыт частый,
будто в жизни вам
только это и нужно, —
вечно мчаться
за своим рыбацким счастьем.
Пригибаясь к холке коня,
тихо охаете…
А к высоким сапогам
глина прилипла.
А в ведерках —
сплошняком ерши
да окуни…
Где ж она —
золотая ваша
рыбка?..
Мимо вас по реке —
лодки, лодки…
А за моим окном
глухо шумит улочка.
Я сижу,
расставив широко локти.
У меня в руках не карандаш,
а тоже – удочка.
Я, как вы, рыбаки,
пробую разное.
Мне
ленивую плотву ловить не хочется.
Я в поток ревущий удочку забрасываю, —
по тетрадному листу
круги расходятся.
Расходятся круги,
разбегаются…
А улов мой
вяло иглами ершится.
Над усталой головою
солнце катится,
в каждой капле отражаясь,
в каждой жизни…
Может, скажут:
«Ты ловить не умеешь!
Не всегда тебе
терпенья хватает…»
Нет, поймите, —
мне надоела мелочь,
мелочь!
А где —
она?
Где моя рыбка
золотая?
Где она —
неповторимая —
хоронится?
На какой такой глубине опасной?
Как вам ловится,
рыбаки?
Как ловится?
Я желаю вам удачи.
Удачи рыбацкой.
Как оживает камень?
Он сначала
не хочет верить
в правоту резца…
Но постепенно
из сплошного чада плывет лицо.
Верней —
подобие лица.
Оно ничье.
Оно еще безгласно.
Оно еще почти не наяву.
Оно еще
безропотно согласно
принадлежать любому существу.
Ребенку,
женщине,
герою,
старцу…
Так оживает камень.
Он —
в пути.
Лишь одного не хочет он:
остаться
таким, как был.
И дальше не идти…
Но вот уже
с мгновением великим
решимость Человека сплетена.
Но вот уже
грудным, просящим криком
вся мастерская
до краев полна:
«Скорей!
Скорей, художник!
Что ж ты медлишь?
Ты не имеешь права
не спешить!
Ты дашь мне жизнь!
Ты должен.
Ты сумеешь.
Я жить хочу!
Я начинаю
жить.
Поверь в меня светло и одержимо.
Узнай!
Как почку майскую, раскрой.
Узнай меня!
Чтоб по гранитным жилам
пошла
толчками
каменная кровь.
Поверь в меня!..
Высокая,
живая,
по скошенной щеке
течет слеза…
Смотри!
Скорей смотри!
Я открываю
печальные
гранитные глаза.
Смотри:
я жду взаправдашнего ветра.
В меня уже вошла
твоя весна!..»
А человек,
который создал
это,
стоит и курит около окна.
Кем они были в жизни —
величественные Венеры?
Надменные Афродиты —
кем в жизни были они?..
Раскачиваясь,
размахиваясь,
колокола звенели.
Над городскими воротами
бессонно горели огни.
Натурщицы приходили
в нетопленые каморки.
Натурщицы приходили —
застенчивы и чисты.
И превращалась одежда в холодный
ничей комочек.
И в комнате становилось теплее
от наготы…
Колокола звенели:
«Все в этом мире тленно!..»
Требовали:
«Не кощунствуй!..
Одумайся!..
Отрекись!..»
Но целую армию красок
художник
гнал в наступленье!
И по холсту,
как по бубну,
грозно стучала
кисть.
Удар!
И рыхлый монашек
оглядывается в смятенье.
Удар!
И врывается паника
в святейшее торжество.
Стекла звенят в соборе…
Удар!
И это смертельно для господина Бога
и родственников его…
Колокола звенели.
Сухо мороз пощелкивал.
На башне,
вздыбленной в небо,
стражник седой дрожал…
И хохотал художник!
И раздавал пощечины ханжам,
живущим напротив,
и всем грядущим
ханжам!
Среди откровенного холода
краски цвели на грунте.
Дул торжественный ветер
в окна,
как в паруса.
На темном холсте,
как на дереве,
зрели
теплые груди.
Мягко светились бедра.
Посмеивались глаза.
И раздвигалась комната.
И исчезали подрамники.
Величественная Афродита
в небрежной позе
плыла!..
А натурщицам было холодно.
Натурщицы
тихо вздрагивали.
Натурщицы были
живыми.
И очень хотели
тепла.
Они одевались медленно.
Шли к дверям.
И упорно
в тоненькие накидки
не попадали плечом,
И долго молились в церкви.
И очень боялись
Бога…
А были
уже бессмертными.
И Бог здесь был
ни при чем.