Ознакомительная версия.
Курортные прибаутки
* * *
В краю ставриды и черешен
я, словно облако, безгрешен,
живу без мыслей, как растение,
и, может, в том мое спасение.
* * *
Гимнастика, диета… Словом,
живу стремлением одним,
что надо помереть здоровым,
что глупо помирать больным.
* * *
Вокруг коричневые люди.
И сам я бронзы многопудье!
* * *
Здесь принимают процедуры,
жуют таблетки, пьют микстуры.
Лежат на солнце кверху пузом,
шары гоняют звонко в лузы,
мужчины все холостяки
и балагуры-остряки.
Здесь хвастовство мускулатуры
и мрут упитанные дуры,
краснея лаком педикюра…
О, как их много: их – полки!
Играют марш! Все на зарядке…
И, чтоб не сдохнуть от тоски,
ныряю в море без оглядки.
* * *
Жизнь на труды истратив целую,
вдруг понял, что не для работы
рожден, для ничегонеделанья
я, словно птица для полета.
Пусть мы живем в дому чужом,
но ведь и жизнь взята в аренду.
Когда-то, молодой пижон,
вбежал я в мир, как на арену.
Запрыгал бодро по ковру,
участник яркого парада.
Мешая факты и игру,
вокруг крутилась клоунада.
Не сразу понял, что и как.
Сгорали лица, чувства, даты…
И был я сам себе батрак,
у этой жизни арендатор.
К концу подходит договор,
кончаются рассрочки, льготы.
Жизнь – неуютный кредитор,
все время должен я по счету.
Живу и, стало быть, плачу́
неисчислимые налоги:
волненьем, горем, в крик кричу,
люблю, боюсь, не сплю в тревоге.
Но все равно не доплатил,
такая вышла незадача.
Хоть бьюсь я на пределе сил,
а в кассе вечно недостача.
Неравноправен наш контракт,
условия его кабальны,
его не выполнить никак
и жалко, что финал печальный.
И сокрушаться ни к чему…
Иным, что выйдут на арену,
вот так же жить в чужом дому —
платить, платить, платить аренду.
На могучей реке, полновластной,
с неустанным теченьем воды,
жили бакены – белый и красный,
охраняя суда от беды.
Корабли шли и ходко, и смело,
хоть порой и коварна река,
так как бакены – красный и белый —
путь указывали издалека.
Ночь спустилась, сгустилась опасность,
берегов не видать у реки,
но два бакена – белый и красный —
зажигают огни-маяки.
Их огни одинаково разны,
и как только пройдет пароход,
подмигнет другу белому красный,
белый красному другу моргнет.
Что с того, что один из них белый,
а другой в красный выкрашен цвет:
половинки единого целого,
в них различия, в сущности, нет.
Оба служат в одном пароходстве,
оба – бакены, оба – равны.
Не ищите, пожалуйста, сходства
с биографией нашей страны.
Когда-то, в первой половине срока,
как поводырь, я вел свою судьбу,
тащил ее настырно и жестоко,
я был тогда нацелен на борьбу.
Но годы шли, и все переменилось,
теперь кручусь как белка в колесе.
Я не заметил, как это случилось,
что я теперь такой же, как и все.
Но мне не по нутру, что я – ведомый!
Пытаюсь снова захватить штурвал,
чтоб убежать из колеи знакомой.
Да, очевидно, слаб в коленках стал.
Не стану я тащиться на буксире
и доживать послушно, как живу.
Хочу еще покуролесить в мире…
А не смогу, так просто трос порву.
1990
Я в своих героях растворялся,
вроде, жизнь я протопал не одну.
И, хоть сам собою оставался,
был у них заложником в плену.
Вкладывал в героев силы, соки,
странности, характеры, любовь…
Да ведь дети всякий раз жестоки,
с легким сердцем пили мою кровь.
Жизнь мою не длили – сокращали,
с каждым шли упрямые бои.
Мне близки их раны и печали,
словно это горести мои.
Чужаками стали персонажи,
на мои невзгоды им плевать.
Не сказали мне «спасибо» даже
и ушли куда-то кочевать.
Только и созданья мои бренны,
не было иллюзий на их счет.
Вымысел иль созидатель бедный —
кто из них кого переживет?
Персонажи, встретясь у могилы
автора, который их творил,
может, скажут: «Ты прости нас, милый!
Гран мерси за то, что нас родил!»
Но возможна версия иная:
всё живет убогий, дряхлый дед,
а его фантазия смешная
померла тому уж много лет.
У природы нет плохой погоды
Э. Рязанов
Когда повышенная влажность,
я проклинаю свою жизнь,
я чувствую себя неважно,
меня мытарит ревматизм.
А если в атмосфере сухо,
то у меня упадок духа.
Но вот свирепствуют осадки,
и учащаются припадки.
Живу в кошмарной обстановке,
едва на ниточке держусь:
погода пляшет, как чертовка,
для организма это жуть.
Ведь перепад температуры —
погибель для моей натуры,
поскольку градусов скачки
ввергают в приступы тоски,
а смена резкая давленья
мне ухудшает настроенье.
Когда несутся тучи быстро,
безбожно голова болит
и желчи целая канистра
во мне играет и бурлит.
А если ветер засквозит,
то тут как тут радикулит.
Иль даже воспаленье легких.
Жизнь, прямо скажем, не из легких!
Зима! И снег валит, как каша,
грудь разрывает гулкий кашель,
боль в горле и течет из носа.
А усиление жары
приводит, виноват, к поносу
и усилению хандры.
Приходит атмосферный фронт,
и сразу в сердце дискомфорт.
Но вот прекрасная погода —
так отравленье кислородом.
А если налетит вдруг смерч?
Неужто рифмовать мне «смерть»?
С такой природою ужасной
жить глупо, вредно и опасно.
И от погоды нету жизни!
А может, дело в организме?
Живем мы на износ,
хоть нас никто не просит.
Не знаю, кто из нас
скорей другого бросит.
Уйдет в последний сон
и больше не вернется…
Кто выиграет: он
иль та, что остается?
Иль станет лучше той,
что первою истает?
Что там за той чертой,
пока никто не знает.
Рулетки кончен бег,
и в проигрыше оба:
и кто исчез навек,
и кто стоит у гроба.
Рабочая лошадь не пишет стихов,
не пишет, а пашет и возит.
И ей, прямо скажем, не до пустяков
в труде, и еде, и навозе.
Работа, известно, удел дураков,
и лошадь ишачит до дури,
до грыжи, до крови и до синяков,
до соли и пота на шкуре.
Рабочая лошадь – увы! – не поет,
ну, нет музыкального слуха.
Случается, лошадь чудовищно пьет,
в себя заливая сивуху.
Рабочая лошадь идет на метро,
к трамваю бредет еле-еле.
Вчерашнее пойло сжигает нутро,
глаза бы на мир не глядели.
Понурая лошадь кряхтит в поводу,
крикливый возница у всех на виду
ее погоняет вожжами
и лживыми в ласке словами.
Так тащится эта коняга,
она, во всех смыслах, бедняга.
Здоровьем своим лошадиным
за жизнь заплативши сполна,
с доверчивым глазом, наивным,
проходит в оглоблях она.
Стареет, и слепнет, и глохнет,
покуда совсем не издохнет.
Рабочая лошадь не пишет стихов,
здесь нет никакого сомненья.
И ей не до песен, не до пустяков.
А эти стихи – исключенье!
Почти обшарен шар земной,
хотя не до конца изучен.
Но что мне мир, коль сам собой
я недоволен и измучен.
Не смерил всех своих глубин,
во мне немало белых пятен.
Пускай я дожил до седин,
но не во всем себе понятен.
Стараюсь жить я по уму,
заверить, что благоразумен.
Но мне-то ясно самому,
что я – увы! – непредсказуем.
У расписания в плену
я следую привычным рейсом.
Вдруг неожиданно взбрыкну —
поеду поперек по рельсам.
Нормальный, вроде, не чудной,
и знаю правила вожденья.
Но вот я левой стороной
прусь против встречного движенья.
Корят и гладят по плечу,
чтоб поведение исправил.
Да я и сам-то не хочу
быть исключением из правил.
Я обещания даю,
я соглашаюсь, соглашаюсь:
мол, изменюсь, пойду в строю!
Но – бац! – и я опять срываюсь.
1984
Вроде бы люди умирают не сразу.
Смерть – многоточие в большом
предложении.
Кажется, это – предпоследняя фаза,
когда угасают тепло и свечение.
Мы знаем, что и звезды не сразу меркнут,
свет их доходит, но с большим опозданием.
Давно нет планеты, а луч ее мерный
всё к нам пробивается сквозь мироздание.
Но после смерти лишь отдельные люди
продолжают светить, согревают приветно…
Как мало, как мало, как мало иллюзий!
Как горько, как скорбно и как беспросветно!
1986
Ознакомительная версия.