МОЙ ДЕНЬ
Я за солнцем не гонюсь,
Взглядом друга обойдусь,
Да ущелья тишиной,
Да небес голубизной,
Да кувшинчиком вина,
Опорожненным до дна.
Мне до самой смерти лень
Жизнь делить на свет и тень.
Я люблю мой день — сегодня,
День обычный, день как день!
ПРИТЧА О СТВАРИ И ГУДА-СТВАРИ[6]
Эта притча со мной бывает
Всегда в трескучую ночь зимой.
Огонь в очаге языком болтает,
Довольный, что я вернулся домой.
И, словно два домовых, из тени
К огню ковыляют два бурдючка;
Без спроса лезут мне на колени,
Суют мне под мышку свои бока.
Один, от воздуха задыхаясь,
Дудит из-под мышки в свою дуду,
Другой, как пьяница колыхаясь,
Ждет, пока я стаканы найду.
Один, похудев, стаканы наполнит,
Другой, потолстев, опять запоет.
Один, чтоб я выпил до дна, напомнит,
Другой — не успеешь моргнуть — дольет.
Один мне сплетен полное ухо
Сладким голосом наворчит,
Другой, наклонясь отощавшим брюхом,
Заглянет в стаканы и забурчит.
Один меня хвалит. Другой наливает.
К ним в лапы попал до утра я в плен.
Огонь, как ни сердится, ни пылает,
Не может согнать их с моих колен.
Но утром, когда в очаге лишь уголь,
А ночь улетела с огнем в трубу,
Двое друзей, истощив друг друга,
Заснут, не жалуясь на судьбу.
Один без вина, до новой получки,
У другого всего две ноты на дне,
Свесив свои короткие ручки,
Спят бурдючки, привалясь к стене.
Если мы вновь возьмемся за дело,
Придется приятелей разбудить:
Одному наполнить душою тело,
Другого до горла вином долить.
Раз по душе тебе наш обычай,
Присядь к очагу хотя бы на час.
А смысл этой притчи, как многих притчей,
Пусть выяснит тот, кто мудрее нас.
СЕМЬЯ СПРАВЛЯЕТ РОЖДЕНИЕ СЫНА
У Ташискари ночью, над Курой,
Я тамада — и время не теряю!
Луна и та согнулась в рог крутой,
Рог, что я поднял, в небе повторяя.
Ночь над столами листьями шуршит
И лампами мигает прямо с неба.
Хозяйка, добрая душа, спешит
Подать нам мяса, зелени и хлеба.
В семье родился мальчик, первый внук.
И старый плотовщик из Ахалдаба
Горд, что у сына сын, и все вокруг
Пьют и толкуют, что давно пора бы!
И я, я тоже рад тебе, малыш,
Из-за тебя весь этот пир бессонный,
Мой черноглазый камешек-голыш,
Самой Курой на берег принесенный.
Так хорошо, что хоть останови
Мгновение, не пожалев об этом…
А мать с отцом — как две строки любви,
Срифмованных на зависть всем поэтам!
Пусть ставят колыбель перед столом,
Чтоб тост в горах гремел, как перестрелка:
Мы песней ночь пробьем! И пулею пробьем
Закинутую под небо тарелку!
Плющ свисает с плеч ветвистых,
Словно старая броня.
— Дуб, тебе, наверно, триста?
Как давно ты ждешь меня!
Столько лет уже стоящий
Здесь, не пропустив ни дня,
Прошлый ты и настоящий,
Будущий, после меня.
Ты, наверно, все на свете
Знаешь, стоя надо мной:
Как мы рыбу ловим в сети,
Как мы боремся с волной.
Буду ждать я Пиросмани
Здесь в тени твоих ветвей.
Он придет и на поляне
Стол раскинет для гостей.
Где — напишет во весь мах!
Где — пошутит кисточкой.
Хлеб положит, сыр чанах
С красною редисочкой.
Бурдючок, барашка, зелень —
Щедрой кистью угостит,
И меня в руке с форелью
Где-то сбоку поместит.
По картону черной ночи
Блики бросит краской белей.
И луну в ветвях упрочит,
Чтоб всю ночь висела целой.
Добрый синий лунный глаз
Прямо над столом зажжет,
Чтобы ясно видел нас
Тот, кто с нами вместе пьет.
С пира каждый унесет
Песенку прощальную,
Ночь ее, как хлеб, дает
Нам в дорогу дальнюю.
Мы на дуб наш поглядим,
Бросим взгляд последний,
Жаль, что он опять один —
Друг наш трехсотлетний.
Вот он ветками плечей
Пожимает мудро;
Трезвый, утренний, ничей, —
Утро — это утро.
Кто в первый раз в горах запел:
«Варайда-вара́да»?
Так пел, что вечный лед кипел
И с гор ручьями падал.
Кто в первый раз в горах запел:
«Варайда-вара́да»?
Кому принадлежала честь
Мужскую песню эту
В горах абхазских первым спеть,
Пустив гулять по свету?
Есть в песне боль и радость есть,
Лишь робости в ней нету!
Я с неба сумерки сдирал,
Я рвал туманы в клочья,
Начало песни я искал
Повсюду днем и ночью.
Но только высоко, средь скал,
Нашел я то начало:
Там горец раненый лежал,
Под ним река рычала.
Тысячелетние дубы
Стояли в изголовье,
Он сам началом песни был,
И песня пахла кровью.
Лежал он, рухнув, как гора,
Предательством подкошен,
И в ожидании утра
Над ним кружился коршун.
— Вставай, охотник! Ты проспал,
Дотла сгорели звезды.
Чтоб день охоты не пропал,
Вставай, пока не поздно!
Я вижу, что нога твоя
Покрыта липким ядом
И размозженная змея
Лежит бессильно рядом.
Не умирай! Свою судьбу
Продли с живыми, с вами.
Смотри, как речка на горбу
Несет дубы с корнями.
Доверься ей, она в беде,
Как горец настоящий,
Тебя не выбросит нигде
И до людей дотащит!
И вот услышал он меня,
Поднялся, стиснув зубы,
И влез в поток, и лег плашмя
На грудь большому дубу.
Поток стрелой его понес
К родным местам все ближе.
Уже лачугу, где он рос,
На берегу я вижу.
Я жду, чтоб людям крикнул он,
Позвал на помощь стоном!
Но горцу лучше смерть, чем стон.
Стон — это недостойно!
С улыбкой на лице встречать
Судьбу обязан горец.
Но как же людям знак подать
Улыбкою — о горе?
И вместо крика или слез
В волнах, со смертью рядом,
Вдруг в горле горца родилось:
«Варайда-вара́да!»
То был не стон и не мольба,
Не вопль больного тела,
То мужество само себя
Спеть в песне захотело!
Стенанья трусов выдают.
Их страх за жизнь свою.
Они «Варайда» не споют
У смерти на краю.
Но храбрый боль не признает,
Считает страх неправдой,
Пока он дышит — он поет:
«Варайда-вара́да!»
Лишь тот, в чьем жалком сердце лед,
Ту песню не оценит.
Гора и та ее поймет,
И к облакам возденет,
И эхом об землю швырнет,
Но слов в ней не изменит!
Я слышу, как звучит в горах:
«Варайда-вара́да!»
Для всех, кому неведом страх,
Та песня как отрада.
Я тоже побратался с ней.
С ее суровой правдой.
Дай бог мне спеть на склоне дней:
«Варайда-вара́да!»
Мы в чудеса не верим, но они
Бывают, если страстно захотим.
Был день как день. День, как другие дни,
И ночь как ночь спускалась вслед за ним.
Я в сумерках спешил к себе домой,
Еще весь не остывший, весь дневной.
Моя улыбка до дому дошла
И попрощалась у дверей со мной.
Я в доме так и не зажег огня,
Сидел один в вечерней тишине.
Два чуда — чудо ночи с чудом дня
Еще боролись где-то там, во мне.
Вдруг в комнату отец мой, как живой,
Вошел. Я увидал его спиной:
Вошел, белея снежной головой,
Вошел и сам заговорил со мной.
Спросил меня о доме, о родных
Так, словно на неделю уезжал,
Так, словно он, оторванный от них,
Все эти годы мертвым не лежал.
«Так, значит, жив? Так, значит, выжил ты?!
А мать скончалась без тебя в слезах…»
Откуда столько прежней доброты
В твоих домой вернувшихся глазах?
Ведь я же знаю… Помню эту ночь…
Сейчас я крикну: «Нет, не может быть!»
Я помню все: как я не мог помочь,
Не мог оплакать и похоронить,
Так как же ты из той могилы встал,
Которую мы так и не нашли,
Как я твое дыханье услыхал,
Засыпанное комьями земли?
«Ну что ж, сынок», — погладив по плечу,
Как с пятилетним, маленьким, босым,
Он говорит со мной. А я молчу —
Его седой и постаревший сын.
Он говорит: «Мой сын, ты ветвь моя,
Листва живая старого ствола.
Я срублен был, но не смирился я.
Я был зарыт, но кровь во мне текла.
Месть радует лишь слабые сердца;
Я жил, добро поставив выше зла,
Не жди, мой сын, от своего отца,
Чтоб месть ему глаза заволокла.
Я не из тех, кто в бубны злобы бьет,
Кто, отстрадав, отвык людей любить.
Я умер, зная: нашей правде рот
Могильною землею не забить.
Я клятву дал гореть, а не чадить,
И вот живым из мертвых восстаю
И запрещаю в трауры рядить
Фамилию и карточку свою.
Скажи мне лучше, как живешь, мой сын,
С той злополучной ночи — тридцать лет?
В каких боях ты шел за мною вслед,
Подставив голову под снег седин?
Я не тщеславен, но тебе скажу,
Что я испытываю торжество,
Когда свой дух, свой голос нахожу
В дыханье века, в говоре его.
Век молод был, когда, костром горя,
Собою мы зажгли его, когда
Быть подданными бога и царя
Мы отказались раз и навсегда.
Я был три раза на краю земли,
Но я бежал. И в Грузию следы
За мной по снегу каждый раз вели.
Важа Пшавела говорил о вас,
Что сила гор есть в голосе людском.
Но и в молчанье тоже иной раз
Есть сила гор: ни слова ни о ком!
Три дня допросов: «Кто? Когда? И где?»
Три дня под пыткою, по грудь в воде,
Но я молчал, набравши в рот воды,
И не разжал его и на суде.
Ни пуль, ни ссылок, ни приговоров
Я не боялся. Знал: придет рассвет,
И будет он, как цвет знамен, багров,
Моих знамен у века будет цвет!
Я был одним из тысяч, кто восстал,
Кто, спотыкаясь, вел вас по следам,
Стать будущим мечтал я — и не стал.
Но прошлым сделать я себя не дам.
Я в крыльях внука моего живу,
В размахе их, в решимости его,
Сквозь жизнь и смерть свою я вас зову
Лететь, как я, но дальше моего.
Мой сын и внук! Я не умру, пока
Там, впереди, идут с моим огнем.
И это не бахвальство старика,
Не страх перед своим последним днем.
Тот день, не дрогнув, встретил я давно.
Но то, чем жил я, живо все равно.
И солнце всходит, и спешит вода,
И молодое пенится вино…
И раз на это время нам дано,
Сказав вам все, я вас спросить хотел:
Как среди ваших слов и ваших дел
В вас будущее с прошлым сплетено?»
«Как сплетено? Как ветер и огонь,
Как две руки, черпнувшие воды.
Как труд и праздник, как седок и конь,
Как ветвь и ствол, как листья и плоды,
Как хлеб и виноградная лоза,
Как ранний дождь и радуга — в глаза!
Все под одним здесь небом сплетено.
Оно не делится. Оно — одно.
Я не носил кольчуг. Я не тесал
Камней для древних башен и церквей.
Но, как щитом, прикрыв строкой своей,
Случалось, их от гибели спасал.
Смотри, отец, на эту ночь в окне;
Она грузинской живописью мне
Сегодня кажется: на сотни верст
Холсты ущелий с пригоршнями звезд,
Посеянных не божьей, а людской,
Своею собственной рукой.
Какая ночь! Какая благодать!
Как ты давно не видел этих гор!
Как смерти мы могли тебя отдать!
Так и не понимаю до сих пор,
Как вдруг я оказался сиротой.
Еще задолго до войны, до той,
Где мне пришлось под горький гул годов
Писать стихи для сирот и для вдов.
Я рад был, что их пели. Я мечтал
Дробить людское горе на куски,
Чтоб с каждой строчкой в небо улетал
Хотя б осколок чьей-нибудь тоски.
Когда-нибудь в космической пыли
Потомок наш, летя, как полубог,
Осколки наших песен и тревог
Найдет, как верных спутников Земли.
Пусть это будет мой последний час,
Я все равно хотел бы одного:
Чтобы всего дыханья моего
Хватило бы для века моего.
На вздох один. Всей грудью. Хоть бы раз!
Твой внук, мой сын, придет сюда сейчас.
Ты спрашивал меня, спроси его:
Как будущее с прошлым сплетено?
Внук как проверка для обоих нас:
Быть будущим с тобой нам не дано.
А он им будет. Каково оно?
Ты помнишь его мальчиком, отец.
Теперь он скульптор. Он упрямым стал,
Здесь в доме властвует его резец,
Он любит камень, дерево, металл,
Не любит гипса. Рад, что наконец
Век гипса кончился. Век каменный настал.
Как мы с тобою, этот мальчик наш
Готов схватиться с жизнью баш на баш.
Он любит правду в камне и в строке.
Работать — яростно. Жить — налегке.
Волнуюсь за него, жду по ночам.
И спорю с ним. Порой — по мелочам,
Но чаще из-за времени. Оно
Летит, не возвращая нам ни дня.
Но он, как я когда-то, все равно
Не верит в это, слушая меня…
Здесь, по земле, хожу я столько лет,
Успел с ней вместе столько испытать,
Что и деревья у дорог нет-нет
Да и сойдутся вслед мне поболтать.
Здесь песенки мои поет народ,
Порой не зная, что их автор тут.
Ну что ж, так лучше, чем наоборот:
Кто автор — знают, песен — не поют.
Отец, для песен я огонь добыл
Не с неба — из твоих земных глубин.
Ты первым словом моих песен был,
А их последним словом стал мой сын.
Ты, он и я — мы в них живем втроем.
Втроем? Как нож, повернутый в душе,
Вновь слышу я ту ночь, притихший дом
И голоса на нашем этаже.
А позже — вниз знакомой палки стук,
Твой затихающий, усталый шаг
И скрип дверей внизу — последний звук
Последней каплей ужаса в ушах…
Нет, я не плачу. Разве это зло
В слезах утопишь? Есть иной вопрос:
Как это быть могло? Как быть могло?..
И он — страшнее океана слез.
Я приговор убийце твоему
Читал. Он справедлив. И я готов
Не возвращаться каждый день к нему,
Ко всем его ста тысячам листов.
Ты прав, отец, что промолчал в ответ,
Целую мудрые глаза твои.
Есть, кроме павших, целый белый свет,
Есть люди, небо, грозы, соловьи,
Есть жизнь, которая далась с трудом
И стала продолжением твоей,
И есть твой внук. Помедлив у дверей,
Сейчас он третьим входит в этот дом.
Так вышло в эту ночь, что все втроем
Вдруг мы собрались в зеркале одном:
Мой сын, и я, и старый твой портрет,
Висящий на стене над очагом.
Озарены мерцающим огнем,
С минуту вместе в зеркале живем.
Но зеркало не память, а стекло.
Шаг в сторону — и нас как смыло в нем.
Хоть помню я и помнит этот дом.
На этих стульях вон за тем столом
Действительно сидели мы втроем.
Дед был седой, почти как я сейчас,
Я — молодой, почти как сын сейчас.
А сын… А сыну было только пять,
И он хотел скорей мужчиной стать.
Как жить — его давно я не учу.
Он стал мужчиной, у него свой нрав.
А если все же спорю, то хочу,
Чтоб он — не я — оказывался прав.
Мой сын, я верю: честно жизнь твоя
Пройдет, ты не ударишь в грязь лицом.
Где б ни был ты, везде с тобою я.
Так и должно у сына быть с отцом.
Я тоже понял в этот час ночной,
Что мой отец все эти тридцать лет
Слыхал все мои «да» и мои «нет»
И шел незримо за моей спиной.
Пусть ветер дует в грудь нам всем троим,
Мы порознь ничего не будем брать!
Тяжел ли, легок — век наш неделим,
И натрое его не разодрать.
А ты, читатель, не сочти за грех,
Что я люблю свой дом и свой очаг.
Огонь — как руки дружбы на плечах,
Я верю в то, что он согреет всех.
Пусть это маленький огонь, но мой.
Мой сын и мой отец, мой дом, мой век.
Мои стихи и ты, мой гость ночной,
Не сват, не брат, а просто Человек».
ПАМЯТИ ГЕНЕРАЛА ЛЕСЕЛИДЗЕ