Италия дала вам очень много. В каком году вы впервые попали в эту страну?
Я отправился туда в 1946 году, сразу по окончании университета. Мое первое путешествие оказалось особенно счастливым, я бы даже сказал, полным восторга, позади была учеба, ставшая мне вдруг настолько в тягость, что я чуть было не бросил все незадолго до конца, а это было бы глупостью, но в юности бывают подобные кризисы. С другой стороны, я чудом избежал службы в армии, и еще я знал: после этого путешествия отправлюсь в Париж, где начнется моя самостоятельная жизнь. Потому это было особенно счастливое время, и неудивительно, что, когда меня и моего друга Жильбера Куля, который занимался театром марионеток, пригласила в Рим та самая молодая женщина, Лело Фьо (у нее там была мастерская), я пребывал в состоянии эйфории, многократно описанной всеми путешественниками с Севера, впервые пересекшими Альпы. Только что закончилась война, тяжелое время — не только в моральном, но и в материальном смысле, даже в Швейцарии приходилось нелегко. Путешествие на поезде из Лозанны в Рим длилось 36 часов, многие мосты были взорваны, следы войны виднелись повсюду. Но Рим почти не был затронут разрушениями, на рынках царило изобилие, и у меня и моего друга (с которым у нас было полное взаимопонимание) создалось впечатление, будто мы попали на праздник сбора винограда, чудесное языческое торжество; женщины на улицах казались прекрасными в солнечном сиянии этого города, в который потом я всякий раз приезжал с той же радостью. И в этих особенных обстоятельствах, волею случая, произошла моя встреча с Унгаретти.
Я не знал ни итальянской литературы, ни итальянского языка, который стал изучать на месте. Лело Фьо, хоть сама и не была особенно известной, загадочным образом «знала всех в Риме», то есть дружила с итальянскими художниками, и у кого-то из них познакомилась с Унгаретти; однажды она взяла меня к нему. Я потому запомнил эту первую встречу, первоначальный момент нашей дружбы, которая длилась до самой его смерти, что Унгаретти был словно живым подобием Рима — солнечный, пылкий, прямо-таки львиное обличье! Он великолепно говорил по-французски, что облегчало наше общение, был женат на француженке (его жена тогда еще не умерла), а свою дочь (примерно одного со мной возраста) супруги воспитали на французской культуре. Он пригласил меня в гости, я тут же прочел его книги, и его поэзия стала для меня озарением. Но наша дружба была довольно своеобразной, похожие отношения сложились у меня потом с Понжем. Быть может, вовсе и не Унгаретти был мне по-настоящему близок в тогдашней итальянской литературе. Если бы я знал ее лучше, то для меня было бы естественней подружиться с такими поэтами, как Саба или Монтале, а Унгаретти по темпераменту был моей противоположностью, он воплощал силу, уверенность в себе, авторитет, веру в собственную поэзию, что было присуще, немного в иной манере, и Франсису Понжу. И все же эта встреча, наверное, была мне полезней, чем возможная дружба с поэтами, более близкими по духу: он учил меня тому, чего мне как раз не хватало — уверенности в себе, убежденности в своей силе. Я тут же попробовал перевести несколько его стихотворений. Унгаретти остался доволен моей работой — настолько, что впоследствии доверил мне перевод некоторых более значительных своих произведений, что позволило продолжать эти отношения и бывать в Риме, иногда подолгу, работая над новыми переводами. Его книги много лет подряд лежали на моем рабочем столе, не совсем так, как другие стихотворные сборники, не могу сказать, чтоб я часто их раскрывал: они были для меня чем-то вроде талисмана, потому что были связаны с особо счастливыми обстоятельствами этой встречи, не только с ним самим, но и с Римом, с Италией, так навсегда и оставшейся для меня избранной страной, наряду с Францией и моей родиной.
А после этого путешествия в Италию вы оказались в Париже…
Да, и неудивительно, что после Рима Париж показался мне тогда, осенью 1946 года, городом печальным и скорбным. Квартира Рене Юга, где я жил в первое время, работая над альбомом французского рисунка для издателя Мермо, не была отделана, там не было отопления, что тоже повлияло на мое первое впечатление — город показался мне суровым, и я думал, что не скоро к нему приспособлюсь.
С кем вы познакомились тогда в Париже?
Будь я предоставлен самому себе, возможно, я бы вообще никого не встретил, в ту пору я был крайне робким, необщительным. Работа для Мермо, напротив, заставила меня вращаться в писательской среде, общаться с представителями самых разных литературных направлений. Так произошла важная для меня встреча с Франсисом Понжем, мы стали друзьями, но я не буду сейчас на этом задерживаться, я много о нем писал. Думая об этих годах в Париже, я вспоминаю свои впечатления не только от литературной жизни, но и от самого города, который очень полюбил; я тогда не испытывал особой страсти к деревне, к природе и очень быстро привык к жизни в большом городе, мне нравилось по нему гулять, нравился его свет, и кажется, в стихах и в прозе тех лет Париж оставил зримые следы. Что касается собственно литературной жизни в то время, то сейчас, оглядываясь назад, я замечаю забавную и весьма характерную для меня вещь: у меня были друзья в разных, более или менее противоположных «лагерях». С одной стороны, Понж и рядом с ним три поэта моего поколения, которые, к счастью, до сих пор остались моими друзьями, — дю Буше, Бонфуа и Дюпен, о каждом из них можно сказать, что это «современные поэты», им свойственна определенная высота поэтического тона, убежденность, сила. Кроме того, все они были связаны с лучшей на тот момент французской живописью и скульптурой (я имею в виду Джакометти). С другой же стороны, через посредство Пьера Лейриса, одного из самых близких моих парижских друзей, я общался с группой литераторов, объединившихся вокруг очень скромного журнала «84» (названного так по номеру дома по улице Сен-Луи); этого журнальчика, разумеется, давно уже нет, сегодня его не найти, но он вполне заслуживает хотя бы частичного переиздания, потому что в нем печатались редкие и интересные тексты. В эту группу, существовавшую под эгидой Антонена Арто (но без его непосредственного участия), входили писатели Анри Тома, Андре Дотель и издатели: Жорж Ламбриш, Альфред Керн, Жак Бреннер и Марсель Бизо. Их форма литературного преломления жизни была иной, не столь броской и громкой, как у поэтов, упомянутых выше. Они не относились ни к современному авангарду, ни тем более к какой бы то ни было форме пассеизма. Это были вполне маргинальные писатели, даже при том, что Дотель и Тома стали, к счастью, более известны со временем. Они оставались вне литературных течений, попадающих в учебники под различными этикетками; их обошли стороной реклама, средства массовой информации и дешевая слава. Они мне были дороги в том числе и за это.
Да. Я хочу процитировать по этому поводу отрывок из ваших ранее не опубликованных записных книжек (запись сделана в сентябре 1952 года): «Тщеславие тесно связано с литературной деятельностью. Оно разрушает. Счастье быть наивным». И чуть ниже: «Точность. Я не хочу искать ничего другого. Ни обладания, ни славы». И вы продолжаете в том же духе, воздавая должное Дотелю.
Да, именно этот урок я извлек из прочитанных тогда произведений, и мне хотелось со всеми делиться своим открытием, потому что моя радость была огромной. Что поразило меня больше всего, это безразличие к славе, почти что праздная непринужденность, характерная, например, для Анри Тома, чье письмо словно обретает прозрачность, вплоть до невидимости, и то же самое можно сказать об Андре Дотеле, остается только удивляться, почему у них это получается так хорошо.
А не оказала ли влияние поэзия Анри Тома на вашу поэтическую книгу «Сова»?
Конечно, оказала. Должен признать, что это было для меня решающим парижским влиянием. Пока я жил в Лозанне, где так легко стать местной знаменитостью (по понятным причинам), никто из моих друзей не рискнул намекнуть на мои слишком честолюбивые устремления и чересчур возвышенный тон, ставшие причиной неудачи книги «Реквием». Мои новые парижские друзья, члены упомянутой группы, не уступая в сердечности швейцарским, не стеснялись говорить мне, в чем я, по их мнению, заблуждался, где меня поджидала опасность. Они помогли мне сберечь время, я достаточно быстро понял, как важно снизить тон и писать только то, на что я способен сегодня, а не «великие произведения», подобные тем, что вдохновили меня на этот «Реквием». На такую высоту поэты могут подниматься лишь в конце жизни, достигнув зрелости, вполне овладев собственным стилем. Тогда я решил начать все сначала, выбрав на этот раз гораздо более скромный путь, вот почему многие стихи сборника «Сова» напоминают скорее дневниковые записи, близкие к прозе. Нет сомнения — здесь уже зазвучал мой настоящий голос.