Все это теперь знает читатель. Мы тогда знали только то, что мы видели.
3
В Алае, как и на Памире, вечерних сумерек почти не бывает. Только что был высокий и ясный день, солнце лило свет и тепло... Закатилось солнце--и сразу ночная тьма и яростный холод.
Здесь, в горах, воздух разрежен и необычно сух. Пропуская солнечные лучи, он не отнимает у них тепла, потому что в нем нет влаги. И солнце жжет землю необычайно. А едва исчезает солнце, наступает великий холод. В этом отличительная особенность резко континентального высокогорного климата.
Сейчас мы чувствуем эту особенность на себе. Сразу после заката,--тьма. Мне холодно. Два ягтана ходят подо мной, как коленчатые валы. Вверх, вниз, в стороны. Вот-вот они упадут. Я балансирую, стоя на четвереньках. Ягтаны слабо, наспех, примотаны к бокам лошади. В темноте я уже не вижу Юдина, который еде верхом впереди меня. И Османа (он на крупе лошади за спиной басмача) я уже потерял. Понуканья, перезвякиванья стремян, щелканье копыт по камням.
Куда нас увозят?
Из темноты выплывают на нас и снова удаляются всадники, перекрывая своими фигурами крайние звезды. Ледяной ветер. Почему мне так холодно? Ах, да. Я же мокрый насквозь, ведь я бежал вброд через реку. Насквозь... Только сейчас замечаю это. Горная ночь морозна. Холодный ветер тянет от вечных снегов. Камчами, криками гонят лошадей рысью. Но из всех лошадей только одна с вьюком,--та, на которой прыгаю я. Вьючная лошадь может идти только шагом. Моя--задыхается, она загнана; на крутом подъеме она отстает. Кричу, хочу объяснить: "Надо перевьючить ягтаны, они падают, сейчас упадут..." Меня не слушают. С полдюжины камчей секут голову лошади, шею, круп. Лошадь хрипит. Подпрыгивая на ней, изобретаю тысячи уловок, что удержать равновесие. Конец подъема, черная тьма, ч отчаянной крутизне--спуск. Лошадь изнемогла, уперлась; подскочили темные в мохнатых шапках, нещадно лупят ее; она дрожит, порывисто дышит, стоит. Мне жалко ее, я спрыгиваю. Ноги еще не отморожены: больно. Тяну лошадь за повод, через плечо. Ступаю каждый шаг на полметра ниже, босиком по острым заиндевевшим камням, словно по раскаленным осколкам стекла. Меня с моей лошадью гонят рысью. Бегу, проваливаясь все ниже в темную пропасть. Пересиливаю боль.
Спуск окончился, передо мной -- река. Басмачи, ругаясь, перевьючивают ягтаны. Опять взбираюсь на них, еду вприскочку вброд через реку; вода, как черное масло, тяжело шумит и бурлит. Зги не видать. Нет ни Юдина, ни Османа, вокруг чужие, темные и молчащие всадники.
До сих пор я угадывал знакомые мне места. Отсюда к Ак-Босоге--направо. А мы едем прямо--в неизвестность--вверх по реке, по какому-то притоку. Едем по самому руслу, по мелкой воде. Брызги летят в лицо. Я коченею. От реки поднимаемся влево, на кручу, непонятно куда. Из-под копыт осыпаются камни, и падения их я не слышу. На мгновение внизу отразились звезды. Пытаюсь запомнить направление. Вижу черные пятна-- продираемся сквозь виснущие кусты. Шум реки все слабее, все глуше, далеко внизу, подо мной. Все яростней ветер. Ночь. Ночь... Меня не трогают и не разговаривают со мной. Сколько времени мы едем -- не знаю.
Глава шестая
БАСМАЧЕСКИЙ ЛАГЕРЬ
1
Ночью мы сидели в юрте, в кругу басмачей; их было десятка три; по их каменным лицам прыгали отблески красного, жаркого пламени. Мы тянули руки и ноги к костру, чтобы красный жар вытеснил из нас тот леденящий холод, от которого мы содрогались. Шел пар от нашей мокрой и рваной одежды. С отвращением отворачивались от еды и питья, поглощаемых басмачами, хоть и не имели ни маковой росинки во рту с утра. И руками, на которых запеклась кровь Бойе, смешавшаяся с глиной и конским потом, я отстранял чай, предложенный мне тайно сочувствовавшей нам киргизкой, забитой женой курбаши Тюряхана. Смотрели на деловитую дележку имущества, вынимаемого из наших ягтанов, и угрюмо молчали, когда ценнейший хрупкий альтиметр басмачи перешвыривали один другому, и нюхали его, и прикладывали к ушам: не тикает ли? Уславливались не говорить ни слова друг другу, чтобы басмачи не заподозрили нас в сговоре о бегстве. Беспокоились о судьбе Османа, который исчез на пути сюда и о котором басмач сказал: "Узбека увез к себе Суфи-бек. Узбеку хорошо". Слушали завывания ветра, когда вокруг нас вповалку залегли спать басмачи, и передумывали прошедший день, показавшийся длиннее целого года. И, помню, не удержались от печальной улыбки, когда Юдин положил мокрые свои сапоги под голову--"чтоб не украли". Лежали, захолодев, тесно прижимаясь друг к другу, чтобы усмирить дрожь хоть своим собственным теплом, когда угас костер и ледяной ветер, поддувавший сквозь рваную боковую кошму, пронизывал нас до костей. Спали, не заботясь о том, прирежут нас спящих или отложат резню до утра. Проснулись от грубых толчков и запомнили черное небо и великолепные звезды, стоявшие над отверстием в своде юрты. И не верили сам себе, что на час или два сон увел нас от всей этой почт фантастической обстановки. Слушали, как трещала ветвями арчи киргизка, вновь раскладывая костер. Снаружи храпели лошади, и до нас доносились понимаемые Юдиным крики спорящих:
-- Куда их еще таскать? Надо тут, сейчас кончать с ними, зачем откладывать это дело?..
2
... И снова ехали на острых, больно поддающих крупах басмаческих лошадей, держась за спину сидящего в седле врага. Ехали из темной предутренней мглы розовое утро, в солнечный тихий день по узкому, как труба, ущелью, по чуть заметной скалистой тропе, над лепечущим ручьем... Над нами громоздились черные скалы, заваленные глыбами снега. Всей весенней сочностью дышала в лощинах трава; цеплялись за нас, словно предупреждая о чем-то, темно-зеленые лапы арчи. Голод и жажда, неукротимые, мучили нас.
... Дальше некуда. Врезались в самый Алайский хребет. Высоко, почти прямо над нами,--снега. Они тают, и вода бежит вниз множеством тоненьких струй. Они соединяются в ручейки, несутся по скалам вниз, распыляются в воздухе тонкими водопадами. Отсюда видно, где родился тот ручей, над которым мы ехали. Расширившись, он бежит мимо нас, несет с собой мелкие камешки, скрывается за поворотом. Там, ниже, так же как десятки других ручьев, он вольется в мутную реку Гульчинку, вдоль которой вчера мы двигались караваном. Помутнев от размытой глины, он сольет свои воды с ней. И эти воды помчатся вниз в широком течении Гульчинки. Будут ворочать острые камни, окатывать их, полировать, чтобы стали они круглыми валунами; еще на несколько миллиметров углубят дно долины, помогая тем водам, которые за тысячи лет углубили долину на сотни метров, прорезали в ней крутостенные глухие ущелья... Шумя и плещась, промчатся мимо заставы Суфи-Курган, мимо Гульчи, до Ферганской долины, Здесь, нагретые солнцем, успокоенные, разойдутся арыками по хлопковым полям, по садам абрикосов, одарят их силой весенней жизни... Опять соединятся с другими водами, текущими с гор так же, как и они, и все вместе ринутся в многоводную, великую Сыр-Дарью, которая понесет их сквозь пески и барханы пустынь до самого Аральского моря, где забудут они о своем рождении в горах, о снегах и отвесных скалах, о своем родстве со всеми среднеазиатскими реками, составляющими Сыр-Дарью и Аму-Дарью и бесследно исчезающими в знойных азиатских пустынях...
У ручья, который сейчас струится над нами, распыляясь в тонкие водопады,--долгая жизнь и долгий путь. А наша жизнь и наш путь не здесь ли теперь окончатся?..
Налево от нас -- очень крутой, высокий травянистый склон. Направо--причудливые башни и колодцы конгломератов, когда-то размытых все теми же горными водами.
А здесь, на дне каменной пробирки,--арчовый лес, травянистая лужайка, перерезанная ручьем. Отсюда не убежишь...
На лужайке -- скрытая от всех человеческих взоров, кочевка курбаши Закирбая: шесть юрт. По зеленому склону и в арче пасется мирный, хоть и басмаческий скот: яки, бараны. Вокруг нас--женщины, дети,--у курбаши большая родовая семья. Все повылезали из юрт поглазеть на пленных.
Нас вводят в юрту. Поднимает голову, в упор глядит на нас из глубины юрты старик Зауэрман. Впрочем, мы не удивлены.
-- Вы здесь?
Моргает красными глазами, удрученно здоровается:.
-- И вас?..
-- Да, вот видите.
-- А где ваш третий?
-- Убит.
-- А-а.. убит--Мерзавцы!.. Ну, и нам скоро туда же дорога... на этот раз живым не уйду!.. -- Старик умолкает, понурив голову.
3
Старик Зауэрман уже был однажды в плену у эта самого Закирбая. Долго бесчинствовал Закирбай со своей басмаческой бандой. Резал и грабил. Брал в плен и резал. Двоих не зарезал--были нужны работники: лесообъездчика Зауэрмана с женой. Беспомощны, боязливы и беззлобны старик и старуха. И сердца у них порченые: в гору идут--задыхаются. Не убегут. Покорно исполняют супруги все приказания, бандит превратил их в рабов. А когда разбили банду красноармейцы, бежал Закирбай с остатками банды в горы и работников своих забрал с собой. В глухих трущобах Алая, Кашгарии и Памира одиннадцать месяцев скрывались разбитые басмачи. От бескормицы, от больших переходов потеряли половину лошадей и скота. Трудно стало жить Закирбаю. Все население поднялось дл борьбы с басмачами. Ни в одном кишлаке не смел по казаться Закирбай. Население помогало Красной Армии, а где не было Красной Армии, организовало собственную милицию. И тогда, чтоб спасти свою обветренную, повисшую складками шкуру, решил Закирбай перекинуться. Заявил: "Больше я не басмач. Басмачи мне враги, Советская власть хороша. Буду бить басмачей везде и всегда. Пустите меня в милицию". Поверили Закирбаю! Пустили. Повоевал с басмачами, сколько нужно было для "очищения грехов", и заделался мирным жителем, полноправным гражданином,--хоть и баем, но правда же "любящим" советскую власть! Толстел, жирел, умножал стада. А Зауэрман с женой вернулся в Гульчу после одиннадцати месяцев плена.