Лечу ставить «4 грубияна» по пьесе Гольдони, музыка Вольфа Феррари, к сожалению, средняя, либретто хорошее, будут петь на немецком. Переговоры длились так долго, что отказаться уже было неловко. Дело дошло до вмешательства министра ФРГ Геншера и нашего вечного Громыко, про которого Хрущ, когда стучал по кафедре ООН, сказал: «Нас поливал с трибуны какой-то фашист, я обернулся к своей делегации, говорю: свистать кто-нибудь умеет, они мотают головой, рожи наели, говорю, а свистеть не умеете, тогда я снял ботинок и стал им стучать, поворачиваюсь, гляжу, только один Громыко расшнуровывает ботинок».
Когда я лежал в Кремлевке от желтухи, со мной лежал один поразительный тип, я все слушал вражеские голоса, он требовал прекратить, а потом, напуганно озираясь, спрашивал: «Ну как там?» Я говорю: обосрались арабы и все наше оружие побросали. Я его спросил, видел он Брежнева. «Да, докладывал несколько раз». — «Ну и как?» — «Да как тебе сказать, знаешь, у него вид, ну когда нагнешься, ботинок расшнуруется, ну напружишься, разогнешься, а распружиться забыл. Солидный такой вид». Он не понимал, что городит, и, по-видимому считал такой вид достоинством. Не знаю уж, записывают там в палатах или нет, но он все время делал мне знаки, когда я говорил, или целые пантомимы разводил, чтобы я умолк. Видимо, считал, что записывают. Покойный Эрдман на эту телефономанию всегда говорил: «Бросьте вы, Юра, если у них и есть что-нибудь, все равно половина не работает, а остальные пьяные».
И горы камнем строго глядели в небо.
А облака покорно окаймляли камень.
Библейский вид.
Реально виден из круглого стекла
На землю опускался самолет.
Окончив лет — он выглядел
игрушкой, устав от дел.
Петр, Катерина, я,
Мы ждали сна.
ПОНЕДЕЛЬНИК 13-го 83 г., ИЮНЬ
Посещение твоего сводного старшего брата, он на один год младше твоей мамы. Его мать при помощи Тишки Хренникова, как писал Шостакович — кровавого сталинского пса в музыке (у Злодея много было сторожевых псов — музыку сторожил пес по кличке Тишка), поместила Никиту в службу утешения — так деликатно она называлась, вот довелось и мне собственными глазами поглядеть на все это. Я попросил моего хорошего знакомого врача, он часто тебя смотрел и давал маме советы. Я знал нравы этих заведений, поэтому поехал со свидетелями. Представил его как близкого родственника. Он просил меня, что бы они ни творили, как бы ни провоцировали, быть спокойным и очень осмотрительным в ответах. Что, может, и меня оставят. Вполне возможно, я думаю, это их розовая мечта. Форман — чешский эмигрант нашего вторженья 68 г. создал фильм-шедевр «Полет над гнездом кукушки» — очень похоже на русский вариант. Грязь, вонь, вокруг корпуса, вид такой, будто только война окончилась, чего-то строили, потом бросили, все замерло.
Катерину мою как-то остановил милиционер, дала она свой заграничный документ, нарушенья нет. Он смотрел, смотрел, не знал, что сказать, и придрался к виду машины — ржавеет, говорит, машина. Она взвилась и с акцентом своим: «Что! Вы посмотрите вокруг. — Он, не понимая, стал оглядываться. — Ну что! видите! Вы все кругом засрали. Вы есть засранцы», — и уехала. Я думаю, он от растерянности не записал номер. И среди этого хлама в синих линялых застиранных грязных халатах бродили несчастные, которых еще выпускали погулять. А за решетками на меня глядели из окон другие, не дай Бог видеть это. После… ожидание. Здоровый, по виду сильно пьющий, санитар попросил проследовать в кабинет заведующей. В скромной, довольно чистой небольшой комнате с рукомойником и половиной куска розового мыла восседала, как двойная порция клубничного мороженого, дама в зеленом, вся в золотых побрякушках и в бирюзе. В доме скорби странно было видеть эту толстую наглую бабу, распираемую тщеславием и самодовольством. Она, видимо, тоже приготовилась к встрече и собрала обо мне сведенья. Гусыня восточная, играя руками в перстнях тысяч на 100, докторским тоном, с легким упреком в голосе: «Как же вы, такой знаменитый человек, я понимаю вашу занятость, упустили ребенка», — говорила она о 36-летнем мужчине. Все было как в театре: монолог продолжался долго, прерываясь приходом медсестры крепкого сложения, приходом тренированного санитара, она отдавала тихим строгим голосом распоряжения, они мрачно поглядывали на нас. «Можно мне увидеть сына?» — «Подождите, когда я сочту нужным, его приведут, сейчас придет доктор, который его ведет». Вошел вскоре симпатичный внешне доктор, входящие к мадам все были восточного типа, что как-то сгущало общую напряженность. Доктор тихо, как с больным, начал излагать течение болезни, употребляя термины, которые мне потом объяснил доктор, который был со мной. Он спросил, какие лекарства они применяют. Среди незнакомых я услышал — анемезин, — он спросил дозу, тот назвал, доктор встревожился. Мадам громко, с иронией, вызывающе спросила: «А что, ваш родственник и в этом понимает?» — «Да, он доктор». — «Ах вот как!» Обстановка накалялась, они явно тянули, видимо, приводили его в порядок. «Вы знайте, как это было. Мы с Ольгой Евгеньевной (это его мать) договорились, что она как бы случайно приведет его ко мне в гости. Вначале все было хорошо, он был вежлив, но молчалив. Мне надо было, чтобы он разговорился, я отвела его в комнату, где у меня собрано много икон. И тут он сразу раскололся. Во-первых, начал укорять, что иконы должны быть в церкви, стал объяснять, где какой святой, какого века икона, и все с таким ажиотажем! Прямо подменили человека. Так что дело очень серьезное, папа». — «Почему же мне ничего не сказали, я месяц не мог его найти. Вы что, взяли его насильно?» Но тут ввели сына. На нем, как на вешалке, он очень похудел, висела эта страшная одежда, видимо, только что со склада, все складки от долгого лежанья на полке выделялись, как на хорошо отутюженных брюках, они явно что-то вспрыснули, чтобы вывести его из апатии. И тут начальница этого страшного заведения, не знаю, какое у нее звание по другой линии, у нас это часто бывает.
Время разводок и лжи,
попробуй выживи.
Начальница неправдоподобно спокойным тоном плохой старой актрисы начала сюсюкать: «Никитушка, скажи папе, тебе хорошо здесь? — Он не то кивнул, не то просто опустил голову. — Успокой папу, скажи ему, как ты меня любишь». Он грустно посмотрел на меня. Пахло спиртом, я посмотрел на его доктора и понял, что он выпивши, я быстро сделал знак, щелчок по горлу — у нас это обозначает «под банкой» — все государство полублатное, вот и повадки у нас такие. Никита утвердительно кивнул. Бандерша увидела и приказала доктору выйти. «Могу я погулять с сыном вдвоем?» — «В сопровождении доктора, пожалуйста,» — и снова монолог: какие у нее связи, что заведение ее очень знаменитое, не менее, чем ваш театр.
Со старшим сыном Никитой на съемках «Кубанских казаков», 1950 6-го МАРТА 84 года в 11 ч. 40 м.
Ночь. Вот, мой дорогой младший сын, и выгнали твоего отца сегодня утром. Приехали чиновники, собрали весь театр и зачитали бумагу. Утром я говорил с англичанином Джоном, он летел из Москвы, передавал разговоры, сужденья, прогнозы. Мой друг встретил сына вождя нового — воспользовался и замолвил несколько слов в защиту твоего папы, а сынок изрек снисходительно и внушительно: «Пусть приезжает и работает, говорят, „на Таганке“ без него плохо». Менее важные тоже милостиво вещали: чего он там боится, пусть едет, с ножами встречать не будем. Кто поумней и посерьезней относился ко всему, что со мной произошло, советовали подождать и не ехать. Ну, вот к ночи все и прояснилось. В день смерти предыдущего вождя из полицейских, по приказу горкома во главе с орангутангом без клетки В. Гришиным, несчастное партбюро Театра должно было выгнать меня из партии. Видишь, сын, граница, как они любят говорить, на замке, а папа все знает, свет не без добрых людей. Заседали они, заседали, не хотели твоего отца выгонять, а тут вождь умер. Пришлось им отложить выгон. Ну а теперь они решили с другого конца начать — выгнать с работы. И замену нашли, а замена эта жила у твоего папы полгода дома, пока твоя бабушка не взмолилась: «Юрик, не могу я больше его терпеть». Интересно, сколько его артисты терпеть будут. Ладно, завтра утром надо рано вставать, допишу как-нибудь.
ЛОНДОН, 11 МАРТА, 10 часов утра
Вчера звонил в 12 ночи Слава из Парижа. Матерился, как всегда, грустно шутил. «Ну! безработный!.. уволенный… В расстройстве… плюнь… им же муд… хуже». Разумеется, все пересыпалось матом. Увидимся сегодня в 1 дня с ним и будем решать обычный «русский вопрос» — «Что делать?». Насчет Николая Губенко ошибся, это артисты просили, чтобы был он. Инстинкт самосохранения: свой сохранит репертуар. Но Булат в письме прав, у них много всяких штучек в запасе. Он бы сохранил мою афишу — репертуар, а Эфрос будет все ломать, и в этом было отказано. Много зайцев убили сразу негодяи, покончили с театром, назначили фигуру вроде прогрессивную, замарали его, он, дурак не понимает, думает быстро взять свою группу артистов, перенести 2–3 своих спектакля с Бронной и начать свой новый театр и покончить с «Таганкой». Интересно, ошибаюсь я или нет. Ты-то, сынок, если будешь читать горькие заметки отца, все уже будешь знать в подробностях, напишут Пимены-летописцы, а может, и я еще при жизни узнаю. Когда сам перечитывать буду, наверно, все буду задумываться: править или оставить, как писалось в горечи и лихорадке безрадостных дней тех лондонских. Умом понимаю, что историю «Театра на Таганке» этой шпане не зачеркнуть. Скольких они перестреляли, а они живы, а эти ходячие мертвецы мертвы, ну ладно, не надо злобиться, это сушит и лишает покоя, а в нервности трудно разумно оценить обстановку. Опять вернулось то состояние, которое было в Ольборо у Славы в доме, и сны пошли опять эмигрантские. Проснулся ошалевшим. Снилось, я там. В аэропорте объявили посадку, бегу, страницы служебного паспорта вылетают, я их собираю и все думаю, перескачу через границу или схватят. Я тебе, сын, напишу главу о снах.