После года работы в Кутулике Валентин Никитич попросил районный отдел образования перевести его с супругой в бурятское село Ныгда, в неполную среднюю школу. Чуть позже в письме, о котором мы еще скажем, он так объяснил эту просьбу: «Я хотел работать в национальной школе, так как интересуюсь преподаванием русского языка в бурятской школе. За многие годы моей практики у меня накопился опыт, который не без успеха использую теперь в своей работе. Опыт мой в свое время был рассмотрен Наркомпросом Бурят-Монгольской республики и одобрен».
Но отдел образования решил по-своему. В Аларской школе уже давно зашкаливали страсти. 1930-е годы, отмеченные массовыми репрессиями, хорошо использовали для сведения счетов с честными людьми карьеристы, приспособленцы, бездари. Село Аларь не было исключением: педагоги школы враждовали друг с другом, используя доносы и сплетни. Кутуликские чиновники направили Валентина Никитича в его родное село исполняющим обязанности завуча школы, вероятно, надеясь, что он утихомирит земляков.
Анастасия Прокопьевна была на сносях. В Алари семья поселилась в школьной квартире. Валентин Никитич, как говорится, разрывался на части: надо было везти жену за 30 километров в родильный дом городка Черемхово, найти няньку для малолетних детей, браться за доклад, который ему поручили сделать на традиционном августовском совещании учителей района.
Сопровождать супругу на машине до роддома пришлось в одну из ночей. Вернувшись из Черемхова, Валентин Никитич спешит дать жене отчет в коротких записках, посылаемых с оказией:
«Дорогая Тася! Живем по-старому. Взяли прислугу. Порекомендовала Горохова. Девица 17 лет, из деревни… 35 рублей в месяц, плюс кофта и юбка на всю зиму. Горохова очень рекомендует.
На всякий случай — не отказывайся совсем от сиделки, которая изъявила желание.
Работаю над докладом. Пурхаюсь, как обычно. Всегда поручают перед самым началом. Не могут заранее. Тема определенная, развернутая, но материалов нет. Высасываю, как всегда, из пальца.
Ну, как твои дела? Еще раз прошу тебя не нервничать, не беспокоиться.
Я уверен, все будет хорошо. И, вероятно, будет разбойник-сын, и боюсь, как бы он не был писателем, так как во сне я все вижу писателей.
Первый раз, когда мы с тобой собирались в ночь выезда, я во сне с самим Львом Николаевичем Толстым искал дробь, и нашли. Ему дали целый мешочек (10 кг), а мне полмешка. Второй раз в Черемхове, ночуя в доме знакомого татарина, я во сне пил водку с Максимом Горьким и целовал его в щетинистую щеку. Боюсь, как бы писатель не родился…
Сны бывают часто наоборот, скорее всего будет просто балбес, каких много на свете. Лишь бы был здоровый — мог бы чувствовать всю соль жизни под солнцем.
Пиши, как что. Если нужно — плюну на доклад и выеду. Сообщи, нужно ли на лошади заехать на квартиру свою, когда поеду за тобой. Валентин».
Девятнадцатого августа у супругов Вампиловых родился сын.
«Дорогая Тася, не успел запечатать предыдущее письмо, как зашла старуха с телеграфа с телеграммой.
Молодец, Тася, все-таки родила сына. Мое предчувствие оправдалось… сын. Как бы не оправдал второе…
Очень рады, что все благополучно, нормальная температура и прочее.
Здоров ли мальчик? Не замухрышка ли? Интересно, какая из акушерок дежурила, обошлась ли без помощи врача? Не беспокойся ни о чем. Валентин.
Не назвать ли его Львом или Алексеем? У меня, знаешь, вещие сны»[6].
Ни Львом, ни Алексеем родители своего сына все же не назвали. Наверное, в памяти Валентина Никитича еще свежи были пушкинские юбилейные торжества в Кутулике, в которых он принимал такое горячее участие, и потому он предложил Тасе назвать новорожденного Александром. И само письмо отца, и имя, данное малышу, оказались вещими…
Ну а школа, в которой Валентин Никитич когда-то преподавал, теперь напоминала клокочущий ненавистью котел. Как работалось ему здесь в те пять месяцев, что оставались до ареста, мы узнаем из приведенного ниже письма. А пока хотим сказать несколько слов о том, как заботился он о своих детях от первого брака.
Дочь Валентина Никитича и Марии Ефимовны Сержена, которой в 1937 году было девять лет, рассказывала:
— Мы, дети… из той и другой семьи… мы ведь росли вместе. В Алари и папа, и мы жили на два дома. Папа купил коня, телегу, сани, и мы разъезжали между двумя домами. Папа был страстный охотник и рыбак. Если он убивал косулю, то делил мясо на две равные части — для той и другой семьи. И с рыбным уловом поступал так же. А как нас, всех внуков, любила бабушка, папина мама! Сохранилась фотография годовалого Саши. На ножках у него маленькие унты — их сшила бабушка, Пелагея Манзыровна. Она обшивала нас, восьмерых своих внуков, вязала для нас шапочки, варежки, носочки. Как хранительница большого семейства хлопотала то в нашем доме, то у Анастасии Прокопьевны…
В кругу близких, в домашних заботах Валентину Никитичу можно было ненадолго забыться. Но в школе, он чувствовал, тучи сгущались: кто-то в открытую связывал его имя с теми сельскими «врагами народа», которых уже арестовали, кто-то пренебрегал его советами или распоряжениями как завуча. 23 декабря 1937 года, предчувствуя беду, он отправляет письмо в Иркутский областной отдел народного образования и областной комитет профсоюза учителей[7]. Это письмо (с незначительными сокращениями) и пояснения Сержены Валентиновны к нему впервые напечатаны мной в иркутской газете «Восточное обозрение» в феврале 1991 года:
«Не только прошу, но и взываю внимательно прочитать настоящее письмо… Пишу в весьма плохом нервном состоянии, так как с часу на час жду ареста… Не самый арест, в конце концов, страшен, а страшно то, что меня, семнадцать лет честно проработавшего в советской школе, собираются сделать жертвой гнусной клеветы.
В начале нынешнего года[8] я перевелся из Кутуликской средней школы в Аларскую. Причем районные организации меня, что называется, почти насильно назначили “на один месяц” заведующим учебной частью.
Работать временно исполняющим должность заведующего учебной частью как следует я не мог, так как, во-первых, имел 38 недельных уроков и был руководителем одного класса, во-вторых, два раза болел за первую четверть, в-третьих, два раза ездил в районный центр с просьбой освободить от обязанностей завуча, в-четвертых, в коллективе школы создалась ненормальная обстановка для моей работы в результате самой грубой и беспринципной склоки, поднятой против меня преподавателем бурят-монгольского языка Д. В. Зурбановым.
Зурбанов, молодой человек, лет двадцати трех, как он говорит, сын бедняка, считается активистом в улусе, много пишет заметок в газеты, считается неплохим преподавателем своего предмета… До последнего времени Зурбанов пользовался некоторым авторитетом перед районными организациями, что объяснялось отчасти тем, что он на всех совещаниях, конференциях умел, так сказать, эффектно выступать, и отчасти тем, что он “разоблачал”… Большинство этих “разоблачений” Зурбанова шло задним числом; он начинал “разоблачать” кое-кого, когда положение этих последних определялось к худшему или когда портились взаимоотношения с последними.
Мое назначение в данную школу не входило в планы Зурбанова. Он сразу почувствовал, что мое присутствие в школе может помешать его “влиянию”, “авторитету”, короче, его демагогии, так как он знал, что я сумею вести самостоятельную линию. И вот с первых дней он сделал попытку командовать мной и кончил тем, что выдвинул против меня ряд гнусных клеветнических обвинений. Обвиняет меня в том, что я в 1920 году был в рядах группы аларских левых эсеров, в 1918 году принимал участие в известном контрреволюционном “салтыковском деле”.
Моя “эсеровщина” в следующем. В 1920 году, летом, я готовился поступать в Иркутский университет, репетировался у студента бывшего Петербургского психоневрологического института М. Забанова. Этот Забанов сколачивал группу левых эсеров, но входить в эту группу я отказался, что выразилось в том, что я категорически отказался подписать составленную Забановым так называемую “политическую платформу группы аларских левых эсеров” и вскоре с этим Забановым окончательно порвал. Он умер в 1928 или 29 году в Ленинграде…