Я хотел сфотографировать Ульянова в руинах античного театра, что по соседству с Парфеноном. Мизансцену продумал — должно было получиться эффектно. Но Ульянов спускаться на сцену позировать отказался.
— Будет неправдой — я в древнегреческих трагедиях не играл, — отшутился. — Я на Древнем Риме специализируюсь.
— А жаль, кстати. Не хотелось бы сыграть Одиссея? Или Эдипа? Или самого громовержца Зевса?
— Потрясающий бы вышел Зевс! — воскликнула Елена.
— Да какой из меня Зевс? — махнул рукой Ульянов. — Что-нибудь ещё успеем посмотреть? — осведомился у Христоса.
— У нас запланирована сорокапятиминутная экскурсия по городу.
— Сорокапятиминутная, — саркастически повторил Михаил Александрович. — Тут века, тысячелетия…
Мы успели посмотреть христианские церкви, многие оказались вросшими по пояс в асфальт посреди современных площадей. Выходишь из полумрака, пропахшего ладаном и воском, и слепит Парфенон, парящий над городом под самым солнцем. И вспоминаешь: «Бог — жизнь, свет и красота». Увидели мы башню ветров, грани которой ориентированы строго по сторонам света и вверху каждой грани рельефно изображён ветер, дующий с этой стороны, и указано его имя: Борей (северный), Кэкий, с градом (северо-восточный), Апелиот, с фруктами (восточный), Эврос, в плаще (юго-восточный), Нот, с опрокинутым сосудом в руке (южный), Липе, с кораблём (юго-западный), Зефир, рассыпающий цветы (западный), и Скирон, с вазой (северо-западный). Увидели библиотеку Адриана, храм Гефеста, который оформлял ученик Фидия, смену караула у парламента и небольшую студенческую демонстрацию перед университетом.
— Что они требуют? — поинтересовался я.
— Они требуют свободы слова, — ответил Христос, прочитав надписи на плакатах.
— Господи, здесь им мало свободы! — Утомлённая солнцем Алла Петровна, разглядывая витрины, вытирала пот со лба и щёк.
— Свободы много не бывает, — заметил Ульянов, тоже заметно уморившийся и сникший от Жары.
Побродив по Плаке, старому городу у подножия Акрополя, по его витиеватым узеньким улочкам с множеством таверн, кафе, лавочек, которые ломятся от языческого изобилия, под вечер, когда Море стало золотисто-оливковым, мы сели за столик в маленьком открытом кафе.
— Я вот чему за границей всякий раз удивляюсь, — сказал Ульянов. — Улыбаются люди друг Другу. Незнакомым прохожим. А если чувствуют на себе внимательный взгляд, то улыбаются ещё более приветливо. Могут даже поинтересоваться, не помочь ли чем…
— А у нас в лучшем случае: что зенки вылупил? — подхватила тему Алла Петровна. — Чего пялишься?.. Но смешно от тебя, Миша, про улыбки прохожим слышать.
— Да уж, пап! — согласилась Елена. — Даже здесь ты мрачнее тучи.
— Нет, — возразила тёща, — справедливости Ради скажу: здесь — не мрачнее.
Мы взяли по стаканчику холодной рицины (дешевле пива). Ульянов — бутылочку минеральной воды. Звучала негромкая, ритмичная, зажигающая, но и раскрывающая, размягчающая душу греческая музыка, зовущая за ослепительный, в дугу выгнутый горизонт Эгейского моря то ли на поиски золотого руна, то ли на остров богини Калипсо, а может быть, и в пещеру к циклопу Полифему.
* * *
— …Михаил Александрович, — пытал я его поздно вечером, когда мы вдвоём сидели на офицерской палубе в шезлонгах и глядели на звёзды, — вам Сталина никогда не предлагали сыграть?
— Я же не грузин. Да и какой из меня Сталин? Но в принципе играл и Сталина. Кого я только не играл.
— Но Ричард Третий из вас весьма даже… конкретный. Аж мурашки по коже, помню. Хотя вы и не англичанин, насколько я знаю.
— Не англичанин, — согласился Ульянов.
— Кто ваши предки?
— Сейчас, здесь будем говорить?
— А когда? Где поговорить о корнях, о детстве, коли не здесь, в стране «прекрасного детства человечества»?
Огни Греции между тем уже едва мерцали на горизонте в маслянистых фосфоресцирующих волнах за бортом. Тянулся через всё небо, от края до края, Млечный Путь. Спускался в воду парашютом Волопас. Сверкала в центре незамкнутого венца Северной Короны звезда Гемма. И будто плыл по горизонту Лебедь с яркой звездой Денеб на вершине.
— У нас в Сибири бывает столько звёзд, когда мороз, — сказал Ульянов. И замолчал, как всегда.
— Не хотите говорить? — в который раз въелся я.
— Ты как на допросе: будешь говорить или нет?!. У меня-то детство совсем не прекрасное было.
— Горькое, как у Горького?
— Обыкновенное. Стеснительным был. Домашние, ты знаешь, говорят, что я — это всегда нельзя, неудобно, нет…
— Я обратил внимание, как вы по телефону представляетесь: артист Ульянов из Театра Вахтангова.
— А как надо представляться?
— Так мы представляемся: корреспондент такой-то из журнала или газеты такой-то, «Огонька» там, «Комсомолки» или «Известий». А вы-то в стране более известны, чем Вахтангов.
— Брось ты.
— Я много раз слышал ваши публичные выступления. Такое впечатление, что вы учились риторике. Как древний грек.
— О греках, кстати. По-моему, это и о режиссёрах-постановщиках. И об актёрах. Кто-то из великих, не помню, сказал о различии ораторского искусства Цицерона и Демосфена. Когда речь произносил Марк Туллий Цицерон, римский сенат охватывал восторг: «Боже, как он говорит!» Когда же речь держал Демосфен, афиняне кричали: «Война Филиппу Македонскому!»
— Вы бы тоже могли, мне кажется.
— Что бы мог?
— Призвать к войне с Филиппом Македонским. И за вами бы пошли.
— Вопрос: куда?.. Нет, я просто актёр. За годы натрепался, конечно. Научился разговаривать. Но всегда, сколько помню, это было для меня преодолением. Сомнения одолевали: а удобно ли, возможно ли, нужно ли кому-нибудь?.. Есть, конечно, люди другой, так сказать, конфигурации. Надо! Хочу! Буду!.. Вот эта решительность, проломность мне не присуща.
— И в творчестве?
— Нет, в работе я решителен. В жизни — гораздо более тормозной человек. Может быть, сказывалось то, что я из очень простой семьи. Мама была домохозяйкой, отец — по хозяйственно-партийной линии, директором маленькой деревообрабатывающей артели, которая изготавливала какие-то нужные в обычной простой жизни вещи.
— Нужные — это что?
— Например, гробы. Помню, они стояли на дворе. Мы, ребятишки, играли в прятки и в них прятались.
— Известно что-нибудь о ваших дедах, прадедах?
— Генеалогическое древо наше очень коротенькое. Точно я не знаю, но, по всей вероятности, либо мы, наш корешок пришел в Сибирь в столыпинские времена, но, скорее всего, во времена ещё Ивана Грозного с казаками, завоевывавшими Сибирь. Я ничего не помню, кроме одного: дед мой был одноногий, ходил на деревянной ступе.
— На Первой мировой ногу потерял или на японской?
— Точно не знаю, но думаю, что ничего героического. Он золотишником был, на Алдан золото ходил добывать, старателем, может, там ногу и потерял. Работал потом писарем в селе Бергамак, в котором я и родился. Это было довольно крупное село, с церковью, которую разрушили в тридцатые годы.
— Дед — писаришко, да и всё как-то так… Но талант, Михаил Александрович, ведь не возникает ниоткуда. Существуют законы генетики и даже, если хотите, физики. В вашем роду наверняка были таланты. Ну, например, не играл ли виртуозно на балалайке прадедушка? Не пела ли, как та же Лидия Русланова, ваша матушка?
— Ты вот подогнать пытаешься под какие-то нормы, понятия… Нет, не могу ответить на этот вопрос — придумывать не хочу, неправдашнее рассказывать не буду. Совсем были простые люди. Из Бергамака мы переехали по отцовской службе в село Екатериновское. Потрясающей красоты село на совершенно замечательном месте! Сейчас его называют Швейцарией… А потом переехали в Тару, маленький городок, который заложен был четыреста пятьдесят лет назад. Тюмень, Сургут, Тобольск, Тара — это были опорные казачьи крепости, заложенные чуть ли не в один год. Мы там сняли флигель у бабушки. И вот мама рассказывала мне, что самоходы…
— Что такое самоходы?
— В Сибири было два вида, две породы, что ли, людей: крестьяне, самоходы, которые своим ходом, самоходом, шли осваивать Сибирь, и чалдоны, то есть чаловеки Дона, казаки. Так вот бабушка, у которой мы снимали флигель, была из самоходов. Купила я, говорит, наконец самовар, подфартило, но не могу понять: почему у тебя в одну дырку течёт, а у меня здесь — во все?.. Она заливала воду сверху прямо в трубу для топки. Вот до какой степени тёмный, дикий был народ. А ты говоришь.
— Я ничего не говорю, я слушаю.
— И в то же время — работящий народ. Сибирь ведь… «С-с-си-би-и-ирь, — писал Твардовский, — как сви-ис-ст пур-ги-и, С-си-би-ирь, С-си-би-и-ирь…» Народ, который постоянно выживал. Преодолевал большие трудности: короткое лето, холода, морозы… Чтобы жить, надо было трудиться. Трудиться не просто до того, как сам взопреешь, а до такой степени, что рубахи сопревали. Надо было вырубать, корчевать, пахать, таскать на себе… Вот поэтому и выработался такой тип сибиряка — сосредоточенного молчуна. Чего болтать-то?.. Сейчас, конечно, всё это размыто, растащено… Так что ничего толком о своих предках сказать не могу. Как-то во время гастролей в Омске ко мне подошёл человек и сказал: «Я архивариус, хотите, ваше генеалогическое древо нарисую?» Я с сомнением к этой затее отнёсся, хотя и не был против. Он зашёл не далее двух колен, двух поколений. Коротенькое такое деревцо получилось, в котором были не то рязанские какие-то Ульяновы, не то ещё откуда-то…