— Мне здесь нравится. Она такая маленькая, тихая. И смотри, в каком прекрасном месте — парк, Черная речка. Вот, видишь яблоню из окна, она вся усыпана яблоками — они твои. А чуть дальше — слива. Опять же, номера хорошие. А «Октябрьская»… Это проходной двор. И потом, там спать не дадут — замучают предложениями интима.
— Тебе часто говорят, что ты красивый мужик?
— Говорят. Только вопрос, как к этому относиться. Красивой может быть женщина, а мужик должен быть — либо обаятельным, либо умным. Я к этому отношусь, честно тебе скажу, очень предвзято.
«Ой, вы красивый мужчина!» — говорит женщина, и что я? Я пошел домой, с этой мыслью закрылся, достал из холодильника банку пива, сижу красивым мужчиной? Это не предмет для разговора. Вот Делон, на мой взгляд, красивый мужик. Причем я вижу красивого мужика не тогда, когда он в «Рокко и его братья», а сейчас, когда складки, седина, под глазами синяки. Для меня Де Ниро красивый, хотя он далеко не красавец. Или Аль Пачино… Какой он красавец? Метр шестьдесят с кепкой, еврейская внешность, но для меня он красивый. Я хотел бы таким быть.
— А тебе внешность мешает или помогает?
— Было время, когда дико мешала.
— Но ведь красавцам предлагают. Героев же нет!
— Да, мне роли предлагали. В Театре Армии я играл все главные роли Армана Дюваля, Звездича. Что, внешность здесь не играла никакой роли? Играла. Но с бо́льшим бы удовольствием я сыграл в «Маскараде» Неизвестного.
— А Квазимодо?
— Мечтаю. Клянусь тебе.
— Но из тебя вряд ли сделаешь урода.
— Это еще надо посмотреть. Если это шутка, то она не проходит. А если это серьезный разговор, то Квазимодо — мечта. Ричард Третий — мечта: хромой, горбатый урод. Вот его хочется. Или Сирано с носом. Я понимаю, что никто не будет ставить Сирано с Домогаровым, но хотя бы как эксперимент я бы это сделал. Дело не в носе, а дело в том, что я в себе чувствую по отношению к мужикам, которые в чем-то обделены, а в чем-то настолько сильны, что у меня до трясучки доходит. Сирано, ты пойми, — она пьеса о любви. Не «Ромео и Джульетта», а «Сирано» — когда человек не может дотронуться пальцем до предмета обожания и всю жизнь несет это в себе. Это не любовь, а нечто большее, высокое. Это мое. А ты говоришь — красивый. Ну, красивый, ну и что?
Краков. Ночь. Тайм-аут между пятнадцатым по счету польским спектаклем «Макбет» и первым русским «Нижинским».
— Как ты, артист с ярко выраженной мужской харизмой, играешь Нижинского — балетного гения, бисексуала?
— Так и играю.
— Но откуда тебе это известно?
— Не знаю, не знаю. Я специально уходил от гомосексуальной темы, она самоигральна, сама по себе ясна. Да, можно все скопировать, и походка будет другая, и манера общения тоже, и говорить другим голосом. Хотя я встречал гомосексуалистов, которые говорят очень низким голосом и ходят мужской походкой.
— К вопросу о Нижинском. Как ты играл душевнобольного человека? В лечебницу ходил?
— Я представил себе — за-заикающийся человек (заикается) угловатый, спотыкающийся в жизни, он грыз ноготь большого пальца правой руки, а выходил на сцену и становился Богом. Я не знаю, что это такое, и я никогда не был в психиатрической больнице. Я не знал, как это будет происходить, и только просил режиссера Житинкина:
«Не трогай меня до прогонов, я прошу тебя, я буду ходить и тупо читать текст». — «Что происходит? — спрашивал он, нервничая. — Что мы играем, когда у нас главного героя нет?» Я действительно знал текст, я специально закрывался бумажечками, чтобы не пустить себя раньше того момента, когда можно отдаться роли.
— Что ты делаешь в сцене, когда психиатр добивается от тебя конкретного числа и ты буквально заливаешься слезами? Ты нюхаешь что-то, чтобы плакать?
— В кино я нюхаю, да. А здесь — сама ситуация какая-то такая, но… Не знаю… Я знаю только, что могу закатывать зрителям любую паузу.
«Сколько вам лет? Какой сегодня день недели?» — спрашивает меня доктор. Три минуты я буду молчать. И они будут смотреть. Я не знаю, что происходит, но я настолько в этом уверен… Иногда даже думаю: «Харэ. Можно уже говорить».
— А вот Караченцов Николай Петрович, артист тоже с мужественным имиджем, так вот он, например, принципиально отказывается от ролей, даже намекающих на нетрадиционную ориентацию.
— У Караченцова к этому свое отношение… Я же не пойду никому на улице доказывать, что я нормальный. Кто об этом знает, тот знает. Кто не хочет знать — не будет. Вот сколько я получил в Театре Советской Армии: что я и педераст, и с режиссерами такими работаю. А мне плевать, что будут обо мне говорить. Главное, если мне на площадке это удается, то флаг мне в руки. Если не удастся, я сам себе скажу: «Санечек, а ты артист-то того…» (Свистит.)
Знаешь, почему я хочу сыграть Дориана Грея? Ради одной сцены. Ради одной. Знаешь, какой? Когда к нему приходит художник, и Грей его спрашивает: «Вы действительно хотите посмотреть тот портрет? Нет, правда? Вы хотите его видеть?»
Можно ли понять больного на всю голову человека? Диагноз на лице — глаза нездорово горят, и он, как в лихорадке, повторяет: «Вы действительно хотите видеть этот портрет? Нет, правда? Вы хотите его видеть?» На лице игра страстей — от удивления до дьявольского искушения, за которым всплывает панический страх, переходящий в отчаянный смех.
На меня в упор смотрят красивые миндалевидные глаза с бычьим упрямством на дне.
Варшава. Переговоры с великим польским режиссером Анджеем Вайдой о съемках в новом фильме. Курит много. Мрачноватый.
— Тебе знакомо чувство, когда «крышу сносит»?
— Был момент. На премьере «Огнем и мечом» в Варшаве. Выглядит это так — ты не можешь спокойно пройти по улице. Не можешь сесть в такси. Потому что будут тыкать пальцем, хватать, бежать, визжать. И сносит башку, начинаешь думать, что ты о-го какой. Приезжаешь в Москву, и в Москве может повториться то же самое. Как к этому относиться? Ведь век артиста очень короток.
— Ага, сначала пятьдесят лет на сцене, потом семьдесят…
— Короток, запомни. Настолько короток, что на моей памяти был артист в Театре Армии, который в свое время блистал, его уносили на руках со сцены. Потом человек стал крупным, большим, старым, и ему сказали: «На пенсию». А он сказал: «Вы понимаете, что, если я уйду на пенсию, я умру. Мне бы просто приходить». И он умер. У меня есть определенный опыт — я не боюсь камер, я не боюсь сцены. Я не боюсь на нее выходить. Но я… (смеется) боюсь на нее выходить. Потому что не знаю, как они меня воспримут. Мы играли «Макбета», и на двух спектаклях я услышал, как подростки смеялись. И у меня мысль: либо я плохо играю по-польски, либо я как актер что-то не то делаю. Поляки к этому относятся спокойно: «Ну, дзети…» Но я-то говорю на чужом языке… Может, я не там ударение делаю? А потом они ждали меня на служебном входе, и я сказал им: «Дзинкуе за ваш смех». Для них это тоже был некий шок, и может быть, я не имел права так себя вести по отношению к ним, но… актерское самолюбие, оно было… Хотя пришли они на служебный с чистым сердцем: для них я Домогаров, а не Макбет.
— Кстати, о детях. Это правда, что твой отец возглавлял компанию аттракционов в советское время?
— Да.
— Ты в детстве не перекатался?
— Перекатался. Я был маленький избалованный мальчик. Семидесятый год, первый класс. И тогда первый раз в истории Советского Союза все ведущие фирмы мира, какие только существуют, привезли аттракционы в парк Горького, в Сокольники, в Измайлово.
— И ты?..
— А я — сын управляющего всей этой байдой, значит. Ко мне приставляли охрану из двух человек, которым я говорил: «Идем сюда, теперь сюда, сюда…» Мне было семь лет. Отцу какая-то фирма подарила мотоцикл — маленький итальянский мотоцикл: все то же самое, что и в большом, но для детей. И я ездил мимо школы, мимо дома. Вот тогда-то «крышу» царапало жутко.
— А сейчас на аттракционах можешь кататься или тебя тошнит?
— Могу издалека посмотреть. У меня плохой вестибулярный аппарат.
— Ты — из избалованных отпрысков. Хотя, если честно, не очень похоже…
— Я был и капризный, и мерзкий. Пойми, я был последний, брат на десять лет меня старше, и мне было позволено все, что ему никогда в жизни не разрешалось. Верх моей наглости проявился в Тбилиси, куда мы поехали к родственникам. Мне было лет пять, и троюродному брату купили мороженое, а мне нет, потому что горло болело. Помню, что Гарика из-за меня заставили выбросить мороженое, и мать со мной долго не разговаривала из-за этого.
— Вот не знала, что у тебя грузинская кровь.
— У меня нет грузинской крови, просто дед потом женился на грузинке. Но у нас очень тесные были взаимоотношения.
— В связи с таким воспитанием ты считал себя выше других, считал, как большинство представителей золотой молодежи, что имеешь право?