Но в страшный сон вмешивается видение спасителя Петербурга: это «кто-то невысокий, в плаще, с кудрявой головой». Спаситель действует словом, как и положено, – он шепчет «сладостные строки над молчаливою Невой». Свои строки, конечно.
И верю я, что смерть безвластна
И нет бесславного конца,
Что Он проходит не напрасно
И что сильнее злобы страстной
Благословение певца.
(Поликсена Соловьева. «Петербург»)
Так уж выходит: если поместить рядом с любыми утверждениями о Петербурге нашего спасителя, «невысокого и кудрявого», все мигом преображается, я бы даже сказала – идеализируется. Пушкин, создавший свою Россию в слове, нашел Петербургу прочное место в ней, невдалеке от лукоморья, ученого кота и русалки на ветвях. Его Петербург – сказочный город (а сказки могут быть и страшными), и потому решительно никакого онтологического противоречия в нем нет. Его щегольская «европейскость» – это русская сказка.
С этой точки зрения в Петербурге не заключено никакого самодержавного произвола – он плод чудесной фантазии Автора, он же Главный Архитектор. Если город Петра и был изначально чужероден телу России, и его не назовешь плотью от ее плоти, то ментальный генезис Санкт-Петербурга совершенно органичен – кроме тела, еще есть и голова, а в голове мечты. Стремление к Европе и мечта о Европе – сущностно различны, поскольку стремление означает реальное движение, а мечты – они мечты и есть. Мечты – собственность мечтателя и свидетельствуют о нем самом, а не о предмете мечтаний. Петербург – такая вот отчасти воплотившаяся мечта России.
Допустим хоть на миг (никогда не допустим в действительности) то, о чем толкуют молодые шутники на разных форумах – отделим Санкт-Петербург от России. Куда-нибудь спрячем память о Ленинграде, чья трагедия с лихвой искупила все грехи имперской столицы, не оставив между общей судьбой России и Петербурга никакого зазора. Возьмем да начнем с нуля. Станем маленьким прибалтийским государством.
У нас, конечно, почему-то вмиг сделается чисто, уютно и респектабельно. Одномоментно разовьется и расцветет демократия. Никаких не будет, наконец, сверхценных идей и задач – все здравомысленно и практично, утром кофе и на работу, вечером смотрим какой-нибудь «скандинавский нуар», но уже собственного изготовления. Москва, Волга, Урал, Сибирь, Камчатка – это где-то там, у чужих, у неприятных, мы от них отгородились, и нам ничего этого не нужно. Батюшки мои, какая тоска, какая скука! Нет, не хочу, все это тоже мое, и пусть, вожделея просторов географических как родных, принимаешь тем самым и «почву и судьбу», а там, из тьмы веков, встают призраки, с которыми ты, милый, умытый и образованный, не желаешь иметь ничего общего. Эдак и маму родную можно забраковать как некондиционную. «Мамаша, не показывайтесь гостям, вы очень толстая» (из записных книжек Чехова). Так неудобно перед людьми – у нас ведь было крепостное право, стыд какой.
(А в Америке вот было рабовладение, и отменили его через два года после того, как в России отменили право крепостное, и что с того.) Отречься от родного – вот интересно, много ли в этой операции просвещенно-европейского? Не другое ли что припоминается?
Это, кстати, типичный русский бред – что при Балтике обитают исключительно уютные демократические государства. Когда это по большей части или бывшие имперские драконы, или части конечностей бывших имперских драконов, с огромной тьмой внутри и отложенной (а то и не отложенной, а живо действующей) агрессией. Но так было всегда, мы хронически выдумываем эту самую Европу, и воображаемая «республика Санкт-Петербург» с мечтой о «чистоте и порядке» прекрасно вписывается в русскую ментальность, она – часть все той же русской сказки. В мысленном отделении «республики Санкт-Петербург» от России вижу не злодейский сепаратизм (его всерьез никогда не было), а всю ту же страсть к преображению и развитию родного края, к выявлению того, что нам нужно призанять и воплотить. Россия и изобретенная ею Европа – живое диалектическое единство противоположностей: Россия в образе «Европы» выдумывает то, чего ей не хватает и чего она хочет. Самый незамысловатый наш турист, попадая в реальную Европу, хищным глазом высматривает, что тут такое есть, чего на родине нет, а вот хорошо бы, чтоб было, – вы думаете, это европейская оптика?
Так идет развитие (и отдельного человека, и страны) – и его мучительность не отменяет несомненную логику.
Если обратиться к личному опыту, то, ощущая особенность Петербурга, никогда я не чувствовала его отдельности. Может быть, потому, что выросла в особенном месте города, которое тем не менее отдельным от национального бытия назвать никак нельзя….
Во дворе моего родного дома на 17-й линии Васильевского острова растет липа – наклоненная точно по диагонали. Это потолстевшая за полвека (в рифму ко мне) липа моего детства, я иногда захожу ее обнять.
Хорошо в тех местах, возле речки Смоленки. Ничего нет пышного, величавого, надменного – даже берега реки без гранитной или хотя бы бетонной одежки, все тихо, смиренно и просто. Медленно, однако неотвратимо реставрируется Храм Воскресения, а на Смоленском кладбище люди вечно толпятся у часовни Ксении Блаженной.
У входа на кладбище – памятная доска: «Здесь похоронена Арина Родионовна, няня А.С.Пушкина». Арина Родионовна – явный гений здешних мест. Хотя, в общем, все исторические кладбища Санкт-Петербурга (Серафимовское, Новодевичье, Богословское, Волковское…) надежно свидетельствуют о его национальной принадлежности. О том, «что сквозит и тайно светит…» только не в «наготе твоей смиренной», а в горделивой красоте. Смоленское кладбище – это моя, так сказать, детская площадка, здесь я гуляла сотни раз, читая надписи на могильных плитах и с вожделением созерцая кладбищенскую сочную малину, которую все ж таки ни разу не попробовала.
Надо сказать, новые времена внесли свою лепту в бытие Смоленского кладбища. Помню, как в девяностых годах я увидела в газете портрет необыкновенно энергичного молодого человека, с впалыми щеками и пронзительным взглядом. Волчьи глаза будто сияли злобным и веселым светом, губы чуть раздвигались в разбойничьей ухмылке. Статья называлась «Дохлый выжил» и повествовала о бандитском авторитете по кличке Дохлый, на которого уже свершалось множество бесполезных покушений.
Дохлый выжил, но настал день, когда погас веселый и злобный свет его волчьих глаз. Вот он лежит нынче тут, на Смоленском, и надпись на памятнике свидетельствует, что была у него не только кличка, но имя и фамилия. Памятник красивый, богатый, да и место козырное – возле часовни Ксении Блаженной. Россия ли Петербург?
И сегодня, как и тридцать-сорок лет назад, жителям Ленинграда – Петербурга обитатели России словно выдают аванс возможной симпатии, во всяком случае наблюдается некоторая готовность к приязни. А, вы из Петербурга! И что-то звенит в этой интонации, похожее на призрак надежды.
Вдруг, дескать, мифы обернутся истиной, и встреченный петербуржец взаправду окажется вежливым и культурным – а именно эти свойства приписывают потомкам фантазий царя Петра. Хотя вежливость и культурность могут быть оболочкой самого отборного варварства и жестокости, в русских мечтах культура – противоположность варварству. Помню, в молодости жила на первом этаже блочной пятиэтажки, в новостроечках, и злосчастные опойцы все время звонили в квартиру и просили у меня стакан. «Слушайте, для чего вам стакан???» – не утерпела я однажды. «Что ты, мамаша, – ответил человек с реально синим лицом (последствия употребления внутрь спиртосодержащих смесей для наружного употребления). – Надо же по-культурному!»
То есть не из бутылки хлебать в одно рыло, а собраться с товарищами, отмерить и налить в стакан, вздохнуть, сказать что-нибудь правильное, а потом только выпить.
Это просто сама Россия устами петербуржца-ленинградца мне ответила тогда, что такое культура. Россия вымечтала и отчасти воплотила целый город-«стакан», где жадное и немедленно удовлетворение инстинкта может быть превращено в таинственную и прекрасную церемонию.
Встречаешь иной раз такое рассуждение: вот у нас рабская Московия с лютыми московскими государями – а вот чудом возникший европейский город-призрак. Но разве именно с Петербургом, задуманным лютым московским государем Петром Алексеевичем, Московия не вырвалась из рутины, не опровергла все заскорузлые штампы восприятия себя в мире? Московия могла, подобно средневековому Китаю, замкнуться в себе и блистательно продремать несколько веков, но и полувека не провела в ритуальных снах, без реформ и перемен. Петербург – это и есть саморазвитие России из провинциальной державы в империю, на «отлично» выученный и сданный урок освоения и присвоения культуры.