— Как замывал?
— А вишь, какая притча случилась. Смех! Ночью-то, знаешь, прибежал к нам гуран да как рявкнул, проклятый, испужавшись огнища, а он, сердешный, подумал, что это медведь. Ну, значит, с перепугу-то и того — захворал. Так сколько греха-то тут вышло, — страсть! Мне смешно, а его, беднягу, до слез доняло: побледнел, как бересто, да и хватается за меня, — значит, прячется. Насилу, барин, я его уверил, что это взревел козел, — врешь, говорит, а сам так и трясется, как в лихоманке! Я не могу удержаться, помираю со смеху, а он за брюхо хватается да ногами сучит, словно ребенок. Ну, значит, и довелось тащить его к речке, так уходился, — оказия! После ему уж и глядеть-то на меня стыдно, да что тут поделаешь, коли так испужался. Вестимо, что не нарочно, я и сам это понимаю — человек небывалый. Ну а удержаться не могу — смеюсь, да и только! Потом уж и жалко мне стало, да не воротишь. Тут я уговорил его выпить водки С нашатырем, — вот его и облегчило, уснул как убитый, а наутро подарил мне «трешку», чтоб никому об этом не сказывал.
— Вот чудак-то! Ну а что он сделал с надписью?
— А он, барин, днем-то срисовал всю эту гору и надпись счертил на гумагу.
— Хорошо, а не понял, что тут написано?
— Нет. Ничего, говорит, не понимаю, а только и разобрал, что вон сверху написано — это, говорит, Бичига.
— Так, мол, господин барин, и падь эта зовется по-нашему.
— Да, да, говорит, тут и написано это самое слово. Так мы, значит, сели на коней и уехали домой. После какой-то архирей, сказывали, узнал от кого-то, что есть эта надпись, так тот хотел побывать тут: я, говорит, разберу до единого слова, да так и не бывал, сердешный. А тогда, барин, вся эта надпись была ясно видна, не то что теперь. Тогда и крыша из камней была еще цела, — ну она, значит, и сохраняла все, что написано…
— А давно ты ездил сюда с немцем?
— Ну да как давно — лет более двадцати, поди-ка, уж будет. А с той поры я и сам бывал тут только однажды.
Полюбовавшись этим замечательным памятником и вдоволь наговорившись, мы отъехали версты две в горы, остановились у речки и расположились ночевать, чтоб утром поискать зверей, потому что по тропинке нам много попадало свежего следа.
Порядочно проголодавшись, мы развели огонек, наварили мясной похлебки, выпили и, досыта закусивши, улеглись на природную перину. Превосходный тихий осенний вечер, какой бывает только, кажется, в Забайкалье, как-то располагал к беседе, так что мы, лежа у огонька, много перетолковали о разных разностях, переходя от охоты к житейским треволнениям. Тут нельзя было не удивляться здравому смыслу, замечательной наблюдательности, бывалости, необыкновенно практическому взгляду на жизнь и, наконец, поэтической душе старика Кудрявцева, так что мне нередко приходилось только покачивать головой и сознавать мысленно, что если б дать этому человеку смолоду хорошее образование, то из этого сибирского «самородка» могла бы выйти замечательная личность.
Полная луна светила нам с неба и еще более располагала и без того настроенную душу к поэтическому настроению. Озаряя всю окружающую тайгу, она чрезвычайно эффектно освещала наш табор на небольшом пригорочке, под густой группой громадных лиственниц, как бы опушенных снизу чащевитой мелкой порослью. Небольшой ягодничек и мягкий мох служили нам удобной постелью, так что постланные потничные (войлочные) подседельники предохраняли наше логовище только от сырости.
От избранного нами пункта превосходно показывалась заречная часть противоположного побережья тайги и все завершающие ее поросшие лесом горы. Но зато за группой близстоящих лиственниц от нас скрывалась вся нагорная часть нашей стороны, так что мы лишь сквозь промежутки ветвей видели одни вершины окружающего нас хребта да тот утес, где находился описанный памятник седой старины. Яркая луна, крайне эффектно освещая его желтоватые уступы зеленоватым колоритом, давала неподражаемую картину дикой природы, — неподражаемую уже потому, что освещение постоянно менялось и картина нередко принимала обратный характер в своих отдельных частях, что особенно хорошо выходило в тех случаях, когда на луну набегали то легкие, то густые облачка, задевая ее то краем, то целой массой, и бросаемые тени внезапно и различно изменяли весь пейзаж, а в особенности поднявшийся к небесам громадный утес. Этот великан тайги казался нам то каким-то знаком времен рыцарства, то чем-то сказочным, неподдающимся описанию. Даже старик Кудрявцев залюбовался на эту картину, делая характерные замечания.
— Гляди-ка, барин, на утесе-то словно кто сидит сгорбившись в мохнатой шапке, смотри, смотри, как забавно выходит, — говорил старик, лежа на животе и подпершись рукою.
— Это, дедушка, сторож посажен над той надписью, что стоит под утесом.
— Ну да, сторож и есть, — он, брат, поди-ка, уж не одну сотню лет караулит эту диковину, которую и ученые люди в толк взять не могут.
— Да, эта запись так, конечно, и погибнет непроницаемой тайной.
— Так, значит, ей суждено богом остаться под спудом, только он, батюшка, и знает, кто тут жил да нарисовал ее на этом камне…
— Вот надо бы, дедушка, спросить когда-нибудь здешних орочон об этой записи: нет ли у них каких-нибудь преданий?
— Нашел кого спрашивать, — да разве у них што есть? Посмотри на него, что он за человек — ни богу свечка ни черту кочерга! Да я, признаться, их и спрашивал, так они пуще меня глаза-то торощат да дикуют у этого камня — ведь у них никакой грамоты между собой нет, все едино, что звери. Это вот теперь они што-нешто пообрусели, а то ведь такая была дичь, что упаси боже! Нет, барин, и спрашивать их не стоит.
— Значит, и мы с тобой только посмотрели.
— И то, барин, хорошо, что посмотрели, а вон другие и век тут живут, да что они видели? Ничего! Никакого любопытствия в них нет, только и мозолят одни карты… Тпфу!
Часа полтора прогуторили мы еще по этому поводу в долгий осенний вечер, так что наши лошади совершенно «выстоялись» и «подобрались» от длинного таежного путешествия. Кудрявцев спустился к речке, нарезал ножом несколько снопов лесного пырея, развел в котелке солоноватой воды, попрыскал ею уже подсохшую траву и дал лошадям. Собак мы покормили остатками похлебки с сухарями и привязали врозь к деревьям, чтоб они на случай не испугали зверя да не подрались из-за косточек.
Повсюду настала невозмутимая тишина безлюдной тайги, которая точно погрузилась в непробудный сон, прикрывшись полусветом северной ночи, тая в своих вертепах не одну сотню различных животных… Но, несмотря на эту могильную тишину, душа охотника ясно сознавала, что вся окружающая тайга живет не только сама, но оберегает тысячи разнородных существ и как бы наблюдает за всеми проявлениями этой таящейся жизни и молча следит за всем тем, что Дарвин называл «борьбой за существование».